Око Марены - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О последнем он, конечно, ляпнул не подумав. Ссохшаяся от старости, но еще крепкая и жилистая женка старика с игривым именем Забава тут же подала свой голос из дальнего кутка, где она до поры до времени уютно расположилась с овечьей пряжей:
– У меня глазоньки-то бирюзовые испокон веку были, ирод. А ты меня колтами-то какими одарил?
– Тож бирюзовыми, – встрепенулся Зихно.
– Кулема ты. Желт камень-то.
– Енто они на солнце выгорели напрочь, – тут же нашелся Зихно и, дабы уйти от неприятной темы, резко перешел к другому военному трофею: – Завтра с ентим мечом мой меньшой отправится. Ноне он его весь день начищал. Я к вечеру глянул – чуть глаз не лишился, до того клинок на солнце сверкал. Спит чичас, поди, умаялся.
Но внук старика не спал. Какой уж тут сон, когда завтра суровый дружинник по имени Позвизд поведет его и прочих парней невесть куда и невесть зачем. К тому же он за хлопотами да сборами так за весь день и не удосужился сбегать попрощаться с братаном двухродным,[47]утешить его, потому как из-за хворостей нутряных и кашля рудного[48]не взяли болезного вместе с прочими. Да еще звонкой Смарагде – сестричне[49]своей – пару ласковых слов сказать надо.
Перебирая все несделанное и неуспетое, он почти пожалел, что весь остатный[50]день провел за чисткой меча. Однако представив, как гордо подойдет к месту сбора, как восхищенно будут смотреть на него не только домочадцы, гордясь бравым внуком, но и односельчане, тут же устыдился своих мыслей и мало-помалу провалился в тревожный, чуткий сон.
Сбор был назначен у избы тиуна в час, когда солнце краешком из-за леса покажется, но Любим подскочил со своей лежанки намного раньше, однако как ни старался, первым не был. Уже надсадно кашлял дед Зихно – большак явно собирался сказать свое последнее напутствие любимому и единственному внуку от утонувшего в расцвете сил сына. Уже вовсю орудовала ухватами и кочергой большуха[51]– старая Забава, собираясь напихать Любиму в котомку еды не на день, как было велено неразговорчивым дружинником, а чуть ли не на всю седмицу.
Выйдя же из полуразвалившейся избенки, подновить венцы у которой все руки не доходили, и уже наклонившись у кадки с водой, дабы сполоснуть заспанную рожу и смыть странный сон, привидевшийся ему, он вдруг услышал за спиной низкий грубоватый голос:
– Давай солью на руки. Чай сподручнее будет.
От неожиданности Любим вздрогнул и обернулся. Сзади стояла Берестяница – крупная дородная девка, жившая с родителями аж на самом краю села. Была она его погодкой, но, невзирая на изрядные для бабы годы – почти двадцать, как и Любиму, еще не вышедшая замуж. Девок в селе и без того было поболе, чем парней, а у Берестяницы к тому же имелся существенный изъян – непомерная толщина. «И в кого токмо она у нас уродилась», – часто вздыхала ее сухонькая мать, с жалостью поглядывая на необхватную дочку, которая во всем остальном не только не уступала своим подругам, но была получше их: что характер имела покладистый, что на работу любую – не только баб, но и мужиков иных за пояс заткнет. В плотном могучем теле не было ни единой жиринки, ни единой сальной складки – просто костью уродилась широка не в меру.
Оно, конечно, худых девок в Березовке не больно-то уважали. Какие с них работницы, опять же рожать тяжко, а дите кормить так и вовсе нечем. Но и такие чрезмерные габариты мужиков тоже отпугивали. Так и вышло, что подруги давно все семьями обзавелись, детей нарожали, а она неприкаянной осталась.
Любиму же как-то раз, на праздник купальский это было, уж больно жалко ее стало. По всему видать – тоскует девка, токмо виду из гордости не подает. Все в хороводе веселом, а она у березок вдали одна-одинешенька стоит, потому как идти-то некуда. Девки-то все на два-три, а то и на пять годков помоложе ее будут. Для них она старовата больно. А туда, где замужние бабы сарафанами крутят, ей и вовсе нельзя, не по чину.
Тряхнул Любим вихрами, да и пошел прямо к ней. Негоже это, когда все веселятся, а у кого-то одного печаль на сердце застыла. Поначалу отнекивалась девка ради приличия, но после быстро согласилась: и в хороводе весело кружилась, и смеялась от души, то и дело на Любима с благодарностью посматривая.
А уж когда один из парней, по имени Гуней, подшутил над ней неуклюже, сказав, что, видать, ведали родичи, какой стройной их дочка будет, коли Берестяницей прозвали[52], а Любим ловко срезал долговязого увальня острым словом, заступившись за нее, девка и вовсе расцвела.
С той поры всего четыре месяца миновало, но кое-кто уже приметил, как часто Берестяница оказывалась близехонько от Любимовой избы. То лукошко грибов бабке Забаве принесет из леса, то ягод, – а то просто пошептаться. Бабка у Любима знатной ворожеей слыла, от многих болезней наговоры знала, да все с молитвой святой, не иначе. Часто к ней люди шли, а Берестяница чаще всех.
И как-то так выходило, что почти всегда в избе и Любим был о ту пору. Впрочем, Берестяница особо с ним не заговаривала, даже не оборачивалась. Так лишь, стрельнет глазами в его сторону иной раз, вздохнет чуток, да и то, чтоб никто не приметил, и снова к бабке Любимовой с расспросами. Однако старой ворожее и той малости вполне хватило. Мудрая Забава уж давно поняла, кто на самом деле девке нужен, но благоразумно помалкивала, ничего Любиму не говоря. Пусть, мол, сами разбираются.
Ныне же Берестяница во все лучшее нарядилась, будто на свадьбу к кому собралась. Любим поначалу опешил, хотел было спросить даже, кто там нынче под венец идет, но ума хватило – вовремя язык прикусил, все поняв.
– Ну, слей, – согласился он, искоса поглядев по сторонам – узрят, как за ним Берестяница увивается, все парни на смех поднимут. Однако вокруг никого не увидел и успокоился. С наслаждением сполоснувшись ледяной водой, взял из ее рук красиво вышитый рушник[53]с цветным узором по краям и яркими цветами посередине, торопясь, вытерся и протянул назад, не преминув похвалить при этом:
– Эва какой он у тебя баский. Такой и князю подать незазорно.
– Правда, по нраву пришелся? – улыбнулась смущенно Берестяница, не торопясь принимать рушник назад, и, покраснев, предложила: – А ты возьми его себе. Утереться там али еду завернуть. А ежели, не дай бог, чего случится, перевязать им сможешь себя.