Оторванный от жизни - Клиффорд Уиттинггем Бирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько недель я спал ночью по два-три часа. Я находился в таком возбуждении, что не чувствовал усталости и постоянно пребывал в ненормально активном состоянии – и умственно, и физически; тогда мне это нравилось. То состояние оставило серию очень приятных воспоминаний. Ни на чем не основанный восторг, сопутствующий заболеванию, казался вполне реальным. Мало кто согласился бы испытать подобное – такому человеку пришлось бы заплатить очень высокую цену; но те, кто читал «Письма Чарльза Лэма» [8], знают, что сам Лэм лечился от психического заболевания. В письме Кольриджу, датированному 10 июня 1796 года, он делится следующим: «Вскоре я дам тебе отчет о том, какой поворот приобрело мое безумие. Я оглядываюсь на него с мрачной завистью; пока оно длилось, я испытал много, много часов чистого счастья. Даже не думай, Кольридж, что испытал все величие и дикость Наслаждений, пока не сошел с ума. Все теперь кажется мне пресным в сравнении!»
Что касается меня, в самую первую ночь в разуме начали с большой охотой плодиться огромные, но не имеющие формы гуманитарные проекты. Мой сад мыслей был заполнен цветами, которые могут сравниться с быстро расцветающим ночью цереусом. И этот цереус – бред величия – считает себя особенным, потому что раскрывает свою красоту Луне. Однако немногие из моих смелых фантазий были так кратки и целомудренны в своей красоте.
В примитивном человеке силен религиозный инстинкт. Следовательно, нет ничего удивительного в том, что в то время первой активизировалась религиозная сторона моей натуры. Возможно, так получилось из-за того, что я спасся от умирания при жизни и немедленно оценил доброту Господа ко мне и к моим преданным родственникам, которые молились два предыдущих года, но я не уверен. Однако факт остается фактом: пока я был в депрессии, все сказанное и сделанное в моем присутствии я приписывал злому умыслу; теперь же я интерпретировал самые обыденные происшествия как послания от Бога. На следующий день после того, как мое настроение изменилось, я пошел в церковь. Это была первая служба за два года, которую я посетил не против своей воли. Чтение 45-го псалма [9] произвело на меня сильное впечатление, и то, как я его истолковал, дает ключ к пониманию моего состояния в первые несколько недель эйфории. Мне казалось, что это прямое сообщение из Рая.
Священник стал зачитывать: «Излилось из сердца моего слово благое; я говорю: песнь моя о Царе; язык мой – трость скорописца». И чье это было сердце, если не мое? И то, что излилось, разве это не гуманитарные проекты, расцветшие в моем саду мыслей ночью? И когда через несколько дней я начал писать очень длинные письма с необычайной простотой, я убедился, что мой язык и есть «трость скорописца». Я до сих пор приписываю этим пророческим словам след непреодолимого желания, первым плодом которого является эта книга.
«Ты прекраснее сынов человеческих; благодать излилась из уст Твоих» – этот стих мы с паствой прочитали следующим, и священник ответил: «Посему благословил Тебя Бог навеки». «Конечно, – подумал я, – я был избран как инструмент, с помощью которого свершатся великие перемены». (Каждое лыко приходится в строку для ума в состоянии эйфории, и тогда даже священные славословия не кажутся незаслуженными.)
«Препояшь Себя по бедру мечом Твоим, Сильный, славою Твоею и красотою Твоею» – я интерпретировал это как приказ к бою. «И в сем украшении Твоем поспеши, воссядь на колесницу ради истины и кротости и правды», – ответил священник. «И десница Твоя покажет Тебе дивные дела», – отозвалась паства. Я знал, что могу говорить правду. Приписать себе «кротость» я не мог, не считая того, что за два прошедших года вынес много несправедливости, не выказывая негодования. Я твердо верил в то, что перо научит меня дивным делам: например, как бороться за реформу.
«Остры стрелы Твои, [Сильный], – народы падут пред Тобою», – произнес священник. Да, мой язык мог быть острым, как стрела, и я смогу бороться с теми, кто стоит на пути реформ. Чтение продолжилось: «Ты возлюбил правду и возненавидел беззаконие, посему помазал Тебя, Боже, Бог Твой елеем радости более соучастников Твоих». Первое предложение я не связывал с собой; но, как я тогда полагал, ко мне вернулся рассудок, и было просто представить, что Бог помазал меня елеем более соучастников моих. «Елей» – подходящее слово, чтобы описать эйфорию.
Два последних стиха псалма повторяли сообщения предыдущих: «Сделаю имя Твое памятным в род и род», – прочитал священник. «Посему народы будут славить Тебя во веки и веки», – отозвался я. В этих строках заключалась моя бессмертная слава, но только при условии, что я успешно завершу миссию реформатора – обязательство, возложенное на меня Господом в тот момент, когда Он вернул мне рассудок.
Я укрепился в мысли провести реформу. К этому меня толкали мотивы, отчасти похожие на те, что овладели Дон Кихотом, когда он двинулся в путь, как говорит Сервантес, «с намерением „искоренять все зло и подвергаться смертельной опасности, таким образом он обретет вечное признание и славу“». Сравнивая себя с безумным героем Сервантеса, я не хочу впадать в заколдованный круг рыцарства. Я хочу показать, что человек в состоянии неадекватной эйфории может быть зачарован своими лучшими побуждениями. Во власти этой мании, до некоторой степени идеалистичной, он не только готов, но и желает идти на риск и нести на своих плечах трудности, на которые в нормальной ситуации пошел бы нехотя. Справедливости ради, я могу заметить, что мои планы реформы никогда не достигали донкихотского и непрактичного уровня. Я не собирался бороться с ветряными мельницами. В качестве инструмента нападения и защиты я избрал перо, а не копье; я чувствовал, что острием пера однажды смогу уколоть общество так, что заставлю его сострадать; я приведу на это заброшенное поле битвы мужчин и женщин