Пламенеющий воздух - Борис Евсеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну и как же эти эфирозависимые теперь?
— Мы своих не бросаем. Нашли им работу. Так нет. Эфиру им подавай… И не только парфюмерного!.. Вам по секрету, как любимцу руководства: мы тут не только эфир парфюмерный выпускать наладились. Настоящий эфир пробуем синтезировать! Пускай он искусственный, пускай непроверенный. И все-таки — это аналог эфира мирового! Сибиряки нам сильно помогли. Из Академгородка, из Красноярска…
— Вон оно как…
— Но ведь такого «непарфюмерного» эфира у нас — и пол-баллончика не наберется. И хранят этот новый газ, как зеницу ока. Никто кроме Трифона и Коли его в глаза не видел, не нюхал, не обонял! А этим… Кто-то из лаборантов про настоящий эфир им проболтался… Может, Столбов. Может, сам Пенкрат… Ну эта эфирозависимая сволочь и вообразила: кто-то настоящего эфиру нюхнуть им даст. Слух-то идет! Мол, что-то новое и необыкновенное тут у нас завелось…
Внизу лопнул и, взлетев, грубо ввинтился в уши долгий хриплый вой. Кто-то из эфирозависимых, плача, заматерился.
— Бежим к лодке!
— Чего бежать, лучше про эфир доскажите.
— Уже одурманило? Что за словцо такое дурильное, ей-бо!.. Ладно, старичок, постоим еще… Про эфир больше не буду, но одно могу сказать точно. Те, кто внизу, — это мы с вами в недалеком будущем. Через полгода такими же станем…
— Это почему это станем? Я никакого эфиру вдыхать не намерен.
— Начнете как миленький, если денег на опытных сотрудников и на переоборудование лабораторий не выцарапаем. А выцарапаем — так и вдыхать ничего не придется. Здесь штука вот в чем… Регистрация эфирного ветра — дело плевое. Зарегистрировал — и расслабляйся на здоровье. Но вот попытки уловить эфирный ветер, управлять им, да еще и готовить образцы искусственного эфира — дело дорогое, опасное. А тех, что внизу, их без подготовки допустили. И вас допустят. Ну а неподготовленных, их к чему тянет? Правильно: к отпаду и расслабухе!
— Чего ж вы тогда носик свой хорошенький в такое опасное дело сунули?
— За носик — благодарю. А сунула, потому что выпускница Московского университета. Дед и отец его кончали. Наука — наше кровное. Начинала под Москвой, в Звенигороде, на биостанции… Потом — сюда. Трифон уговорил. Он убеждать умеет! И вас убедит. Только — софист он. Любую мысль выставить единственно верной при необходимости может!
— Меня убеждать не надо. Я к вам добровольно, по обстоятельствам жизни и творчества, так сказать…
— А убедит вас Трифон в том, что роль ваша в предстоящие месяцы будет важной, архиважной! Только учтите: сам Трифон от дел отошел. Но это, по-моему, для виду… Идемте же! А то я вас с лестницы сейчас столкну. — Темный огонь в глазах у Женчика полыхнул ярче, сильней.
— Я ведь и сам мастак сталкивать.
— Вот как? Вы сможете столкнуть слабое существо, столкнуть женщину?
— Да вы, бабы, все до одной здоровей меня будете.
— То-то Леля предупреждала: старичок наш новенький — тот еще фрукт!
— Еще одно слово — ей-богу, к эфирозависимым отправлю!
— А давайте, — Женчик подбоченилась.
— Ладно, — сказал я раздраженно, — хватит мне на сегодня приключений. Я возвращаюсь в «Ромэфир», а вы тут можете хоть в Волгу кидаться.
Я повернулся и пошел. Женчик осталась горевать и плакать.
Хотел вернуться и приласкать ее, но, плюнув, двинулся дальше.
В конторе директор Коля набросился на меня, как на прокаженного. Сказал, что это в первый и последний раз, и что хотя меня здесь страшно любят и ценят, но если я еще раз себе позволю…
Подойдя к директору впритык, я — как и в случае с Лелей — плотно прикрыл ему рот ладошкой.
С этого дня жизнь моя покатилась, как пробитый и с одного боку вдавленный внутрь резиновый мяч: неровно, рывками, то крутясь на месте, то устремляясь резко вперед.
Я продолжал работу в «Ромэфире», но за реку меня теперь не посылали, хотя, как показалось, и директор Коля, и Женчик с Лелей зауважали меня сильней.
Тут я с удивлением заметил: характер-то мой меняется!
Как-то очень быстро, буквально в течение десяти-двенадцати дней, пропала страсть к еде.
Раньше пожирал я огромное количество сыров, окороков, колбас. И не толстел, кстати. Теперь же, как тот заморский диетолог, пробавлялся несколькими глотками воды и овечьим сыром, покупаемым в местном супермаркете по цене неслыханно низкой. А ведь у себя в Москве любил я после вискаря и водочки выпить, и форелькой норвежской умягчить ее не спеша, и ценил это удовольствие превыше всего на свете!
А здесь, в Романове, пугающая трезвость на меня вдруг накинулась.
Аппетит пропал, однако с нежданной силой, с новыми — иногда странноватыми — акцентами проявилась тяга к женщинам.
Не говоря уж про красотку Лелю и более чем привлекательного Женчика-птенчика, стал я еще трепетней всматриваться в незнакомых, мило прикрывавших рты платочками женщин-романовок.
Чем плотней и глуше незнакомки были запакованы, а иногда просто-таки зашиты в осеннюю одежду, тем настырней следовал я за ними в своем воображении: поддерживал, подавал руку, входил за ними в дома и квартиры, следовал на кухни и в ванные комнаты, там помогал от одежды душной, одежды сковывающей, освобождаться…
Кроме женщин-романовок острый интерес стали вызывать во мне козы и овцы. Даже странным показалось: почему это человечество не следует примеру моряка Робинзона, почему не приближает к себе в качестве вторых жен и третьих любовниц всех этих коз-овец?
Подталкиваемый нездоровым любопытством, я выторговал себе свободное утро и съездил на одну из пригородных овечьих ферм.
И хотя по дороге убеждал себя, что просто вспомнил причину своего в Романов приезда, что потихоньку начинаю обдумывать «Историю романовской овцы в ста необычайных случаях, историях и эпизодах» — все это было, конечно, враньем! Диковатое, давно забытое продвинутыми народами влечение к полорогим представителям отряда парнокопытных неясно с чего вдруг на меня накатило.
Даже показалось: теперь я — волк! А они — предназначенные для утоления конкретно моего любовного и физического голода — овцы. Я пасу их и выпасаю и буду дальше их лелеять, ими любоваться… А потом буду на них кидаться, и любить их, и пожирать, пожирать…
Стал я лучше понимать, — а заодно сильней ценить — и волчью голодную повадку. Волка ведь не ноги кормят! А кормит его опять-таки любовный голод. И только потом, как следствие голода любовного, проявляет свою урчащую страсть голод пищевой. Но, бесспорно, именно любовный голод держит волка в форме, дает силу бегать и выть, сообщает его внимательному взгляду почти человеческое терпение, почти человечью ласку…
К счастью, влечение мое к овцам и козам оказалось мимолетным. (Может, просто развеялись эфирные пары из парфюмерного баллончика, который в знак примирения через день после беготни по лестницам сунула мне под нос и позволила два-три раза судорожно содержимое его втянуть Женчик-птенчик?)