Собрание сочинений в 9 тт. Том 2 - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, сэр. Пожалуй.
Я вышел, и стрекот остался за дверью. Я оглянулся на витрину. Часовщик смотрит на меня оттуда. В витрине часов чуть не дюжина, и дюжина разных времен, и каждые твердят свое, непререкаемо, с упорством под стать моим бесстрелочным. Опровергают друг друга. Теперь мои слышно — стучат себе, хоть никто на них не смотрит, а и посмотрит — тоже ничего не высмотрит.
Если брать, то те большие бы. Отец говорит, что часы — убийцы времени. Что отщелкиваемое колесиками время мертво и оживает, лишь когда часы остановились.
У тех, у больших, стрелки вразлет и чуть накренены, как чайка на ветру. Все вобрал этот круг циферблата, все скопил, что только в жизни меня огорчало, — как, по негритянской примете, молодая луна воду копит.[14] Часовщик уже опять склонился над столом, втуннелив в лицо лупу. По темени — прямой пробор, ведущий к плеши, как дренажная канава к мерзлому болотцу в декабре.
Вон и скобяная лавка на той стороне. Утюги, оказывается, продают на вес.
Продавец сказал:
— Этот весит десять фунтов. — Но слишком громоздкий. И я взамен купил два малых шестифунтовых — под мышкой у них будет такой вид, вроде несешь пару туфель. У завернутых вместе тяжесть у них приличная. Но я снова вспомнил слова отца про сведенный к нелепости общечеловеческий опыт и подумал, что это, пожалуй, единственное приложение моим гарвардским познаниям. Еще бы, может, год; возможно, требуется не один, а два курса для верного весового расчета.
Но на воздухе весят прилично. Подошел трамвай.
Я сел в него. Не взглянул, по какому маршруту. Публика в большинстве своем сытая, сидят, раскрыв газеты. Места все заняты, одно лишь свободное, рядом с негром. Он в котелке, начищенных башмаках, в пальцах держит потухший окурок сигары. Я раньше думал, что раз ты южанин, значит, негры навсегда твой щекотливый пункт. Что и на взгляд северян так оно мне положено. Когда я приехал сюда, то все твердил себе: они не нигеры, думай о них как о цветных; и хорошо еще, что я мало здесь с ними сталкивался, а иначе массу времени потратил бы и нервов, пока не понял, что к черному ли, белому — к любому человеку подойти всего лучше с его собственной меркой, — подойти и отойти. И еще понял, что нигер — понятие безликое, форма поведения, зеркально соотнесенная с белой средой. Я сперва думал: положено, чтобы южанину неуютно было без кучи негров около, поскольку и северяне, наверно, считают, что так оно быть должно; но впервые я понял, что и правда скучаю по Роскусу, Дилси и всем им, только в то утро, когда проезжал в каникулы Виргинией. Проснулся — стоим; я поднял штору, выглянул. Вагон встал как раз на переезде, с холма идет проселок меж двух белых заборов, у подножия расходящихся на обе стороны, как бычий рог у основания, и посреди дороги, в мерзлых колеях, негр верхом на муле ждет, когда проедет поезд. Не знаю, сколько времени он ждет, сидя на муле, но вид у обоих такой, будто они тут с тех пор, как существует забор и дорога, будто их даже в одно время с холмом создали, высекли из камня и поставили дорожным знаком, говорящим мне: «Вот ты и снова дома». Голову негр обмотал лоскутом одеяла, седла нет, ноги свисают почти до земли. А мул похож на зайца. Я поднял раму.
— Эй, дядюшка! Значит, правильно едем?
— Чего, сэр? — Смотрит на меня, потом выпростал ухо из-под одеяла.
— Подарочек рождественский с тебя![15] — сказал я.
— Выходит так, хозяин. Кто вперед сказал, тому и причитается.
— Ладно уж на этот раз. — Я стянул брюки с сетки, достал четверть доллара. — Но в следующий не зевай. Через два дня после Нового года буду ехать с каникул, тогда берегись. — Я кинул монету из окна. — Купи себе чего-нибудь.
— Спасибо, сэр, — сказал он. Слез с мула, поднял, вытер о штанину. — Спасибо, молодой хозяин. — Поезд пошел. Я из окна высунулся на холод, назад гляжу. Стоят — негр рядом с тощим зайцеухим мулом, — стоят убого, без движения, без нетерпения. Грузно попыхивая, паровоз начал брать поворот, и они плавно скрылись из виду со своим убогим и вечным терпением, со своей безмятежной недвижностью. С этой готовностью детски неумелой. И вместе какая, однако, способность любить без меры и заботиться о подопечных, надежно их оберегая и обкрадывая, а от обязательств и ответственности отлынивать так простодушно, что и уверткой этого не назовешь; а поймаешь — восхитится твоей проницательностью откровенно и искренне, как спортсмен, побитый в честном состязании. И еще забыл неизменную и добрую их снисходительность к причудам белых, точно к взбалмошным неслухам-внучатам. И весь тот день, пока поезд шел через ущелья и провалы и вился по уступам и только тяжкие выхлопы да покряхтыванье колес напоминали о движении, а вечные горы стояли, растворяясь в густом небе, — весь тот день я думал о доме, представлял себе наш тусклый вокзал и площадь, где не спеша толкутся, месят грязь негры и фермеры, где фургоны, кульки с леденцами, игрушечные обезьянки, и римские свечи[16] из свертков торчат, и внутри у меня все замирало и плясало, как в школе, когда звонок с уроков.
Дождавшись, чтоб часы пробили три, я начинал счет секунд. Досчитав до шестидесяти, загибал первый палец; осталось загнуть четырнадцать пальцев — тринадцать — двенадцать — восемь — семь, — и вдруг, очнувшись, я ощущал тишину и немигающее внимание класса и говорил: «Да, мэм?» — "Может быть, твое имя не Квентин? — сердится мисс Лора. Новая полоса тишины, безжалостное немигание и руки класса, вскинутые в тишину. «Генри, напомни-ка Квентину, кто открыл реку Миссисипи». — «Де Сото»[17]. На этом немигание кончалось, но вскоре мне начинало казаться, что я считаю слишком вяло, и я ускорял счет, загибал еще палец, потом казалось, что чересчур быстро, я замедлял, опять частил. В итоге у меня никак не выходило вровень со звонком и двинувшейся вдруг лавиной ног, почуявших землю под истертым полом, — а день — как лист стекла, звенящий после легкого и резкого удара, и у меня внутри все пляшет. Танцует сидя. Застыла в дверях на миг. Бенджи. Ревет. Сын старости моей[18] Бенджамин ревет. Кэдди! Кэдди!
«А я убегу из дому и не вернусь». Он заплакал. Кэдди подошла, коснулась его. «Не плачь. Я не стану убегать. Не плачь!» Замолчал. Дилси:
«Когда надо, он и так учует все,