Влюбиться в Венеции, умереть в Варанаси - Джефф Дайер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джефф внимательно посмотрел на нее, стараясь проникнуть через темные стекла очков, увидеть ее глаза, понять, что она хотела сказать этой ремаркой. Ходжкин в последние годы превратился в ходячий курьез. Джефф подождал, пока она разовьет эту тему, но она уже переключилась обратно на Морисона.
— Его ранние фигуративные работы и вправду хороши. У него был дар схватывать, как человек стоит, какие у него отношения со средой. А если не было никакой среды, то какие у него отношения с самим собой. Это давало такую психологическую глубину, которую не всегда можно облечь в слова, но которую явно видно. Ее мог почувствовать каждый, несмотря на то что в картине не было ничего — ровным счетом ничего — внутреннего. Она получалась объективной, словно фотография.
— О да, — сказал Джефф.
Впечатленный точностью ее анализа, он, однако, никак не мог вспомнить, с чего все началось. Вот в чем прелесть диктофона — это все равно что иметь внешнюю память. Правда, диктофоны для этого хорошо бы включать.
— Черт, — сказал он и снова нажал «запись».
— Надеюсь, вы не ждете, что я скажу все то же самое еще раз?
— О нет, что вы.
Мимо проплыла моторная лодка, канал вздохнул и вспенился, расходясь клином, снова оживляя золотые блики на стене.
— А как… вы воспитывали Ники одна, живя то в Лондоне, то во Франции? Как это было?
— Отлично. У нас была чудная квартира в Париже. Приличное жилье в Лондоне. В деньгах я недостатка не испытывала. А Ники была очень легким ребенком.
— И что же? Чем вы занимались? Я имею в виду, помимо воспитания Ники.
— У меня не было потребности чем-то всерьез заниматься. Написала несколько статей. Подумывала — очень абстрактно — написать книгу, но руки так и не дошли.
— Поговаривали о мемуарах…
— Ну да, я сделала пару черновых набросков, но мне не хватило усидчивости, да и не было ничего такого, о чем мне хотелось бы написать глубоко. Так что у меня не было ни опоры, ни стимула. Да, несколько знаменитых друзей, но им я была слишком верна — или же слишком пристрастна, — чтобы поведать что-то действительно интересное. Сами знаете, такие книги лучше всего получаются, если они замешаны на предательстве. Я не испытывала желания предавать или сводить счеты. А сама идея литературного труда не слишком меня вдохновляла. Так что я просто жила. Скажите, вам бывает скучно?
— Мне? Да, постоянно.
— Это большое преимущество. Понимаете, я никогда не умела скучать. Я вроде тех странных людей в Индии или Африке, которые сидят на обочине дороги, уставясь в пространство. Я могу ничего весь день не делать и при этом чувствовать себя совершенно счастливой. И у меня никогда не было амбиций. Даже в самой элементарной и негативной форме — зависти к чужому успеху. Наверное, поэтому у меня было так много друзей: я действительно радовалась их победам, в то время как очень многие вокруг оценивали свою жизнь лишь в сравнении с тем, как преуспевают все вокруг. Наверное, я слишком много говорю…
— Нет, вовсе нет. На самом деле все это очень здорово…
Джефф покосился на диктофон, желая убедиться, что он работает, что, включив запись, он случайно его не выключил. Под кайфом такие вещи случаются сплошь и рядом.
— И все это относится прежде всего к Ники?
Он метил прямо в цель — как острие булавки. Или как Паксман[74].
— Да. Было ясно, что она что-то такое сделает. Если не музыка, то живопись или литература. В ней есть эта неудовлетворенность миром — в отличие от меня. Мне всегда было очень комфортно с тем, кто я и что я.
И это была правда. Она сидела перед ним в комфортной позе и болтала о себе без всякого налета эгоизма, просто рассказывая о человеке, который по странному стечению обстоятельств был ею самой. Да, у нее явно должно быть много друзей. С ней было легко. С ней ты чувствовал себя комфортно — при этой мысли Джефф немедленно почувствовал себя крайне некомфортно. Нужно было как-то перевести разговор на рисунок, о котором просил Макс и который в каком-то смысле был важнее всего интервью, вместе взятого. Тень дома Джулии медленно ползла по стене напротив, как грузовая марка[75], — казалось, на крышу дома неспешно грузят тонны песка, и он постепенно погружается в канал.
Джефф выключил диктофон:
— Отлично. Спасибо вам большое. Это будет отличное интервью.
— Прошло довольно безболезненно.
— Вот и прекрасно. Есть еще один момент… Макс Грейсон, мой издатель в «Культур», просил узнать у вас… Есть ведь рисунок, сделанный с вас Стивеном? Макс надеялся, что, может быть, вы разрешите воспроизвести его в журнале вместе с интервью.
— Вы хотите взять рисунок с собой?
— Не обязательно. Как вам будет удобнее. Если хотите, они могут прислать курьера, или его можно отсканировать и переслать по электронной почте. Но… было бы здорово, если бы вы хотя бы разрешили мне на него взглянуть.
— Могу я поинтересоваться, зачем мне это может быть надо?
— Да, разумеется. На самом деле одна из вещей, которую меня просили… точнее, уполномочили сделать, — это договориться с вами о гонораре.
— И?
— Тысяча фунтов?
— Странно. Это одна из тех ситуаций, когда я могу быть несговорчива.
— И это ваше право.
— Что, если я попрошу больше денег? Денег, которых я, кстати, даже не особенно хочу, но ведь это же обычно так и делается.
— Совершенно верно. Может быть, полторы тысячи? Если честно, больше они не дадут. Это, как говорится, потолок.
— Я принесу рисунок.
Она снова скрылась. Джефф встал и сделал несколько шагов. Он все еще был сильно под кайфом, и на улице все еще было дико жарко. Сочетание этих двух факторов заставило его снова спрятаться в рассеянной тени зонтика.
Джулия вернулась с папкой. Она распустила тесемки, явив взору толстый лист желтоватой бумаги, затем закрыла папку, повернула ее вверх ногами и снова открыла.
Их глазам предстал рисунок. Она была нага. Меж ее широко расставленных ног красовалось пятно сплошных каракулей. У нее была красивая грудь — и явно ее собственная. Те же выдающиеся скулы, то же странно пустое выражение лица. Даже волосы были те же. Легко представлялось, что разденься она сейчас, он увидел бы почти такое же тело, как на рисунке.
— О боже, — сказал Джефф.
Он смотрел на лицо на рисунке, но не мог заставить себя взглянуть в глаза той, что подала ему листок. Не только потому, что на рисунке она была шокирующе нагой, но и в силу его странной психологической глубины — того самого таинственного свойства, о котором Джулия уже сегодня говорила. Женщина на картинке открывалась, позволяла мужчине, своему любовнику, смотреть и рисовать ее. Беспрепятственно любоваться своей обнаженной возлюбленной — не об этом ли мечтают все мужчины? Если мужчина — художник или даже просто подросток с видеокамерой, то на бумаге или на пленке запечатлевается не только то, что он видит, но сама неизбывная сила его желания, его жажды видеть… Однако ее лицо дышало абсолютным безразличием. Сколько бы ни было во взгляде художника любви, она осталась без ответа. Смотри куда хочешь, говорило это выражение, мне дела нет. Ты увидишь все, но лишь то, что роднит меня с любой другой женщиной на свете. Достаточно было нескольких мгновений, чтобы понять — отношениям между этими двоими осталось жить недолго. И скорее всего, Морисон это понял — если не в ходе работы над рисунком, так по его окончании. Возможно, это было уже не важно для обоих. Возможно, они довольствовались моментом, пришпиленным к этому листку бумаги, словно бабочка. Но если это было правдой, откуда в нем такое одиночество: не женщины — она была умиротворена и абсолютно спокойна, — но смотрящего на нее человека, самого художника?