Ласточкино гнездо - Валерия Вербинина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федя Лавочкин сидел за столом, задумчиво глядя на лежащий перед ним листок почтовой бумаги. Потом вздохнул, обмакнул перо в чернильницу и аккуратным почерком вывел:
«Милая мама и дорогие мои домочадцы!
Съемки продолжаются своим чередом. Недавно снимали, как я падаю в воду. Я сильно вымок, но вода была теплая. Режиссер мной доволен. Нам осталось еще довольно много снимать, и я не знаю, когда мы вернемся в Москву. Вчера…»
Рука Феди замерла в воздухе.
На экране он воплощал собой классический тип комика, в жизни же был любящий сын и внимательный родственник.
Все члены его большой семьи – мать, братья, сестры, племянники и племянницы – следили за его успехами и гордились ими. Где бы Федя ни находился, раз в два-три дня он обязательно отправлял домой письмо с отчетом о том, где он был и что делал.
Однако то, что произошло вчера, Федя до сих пор вспоминал с содроганием. Он не знал, как ему писать об этом.
Положим, появление утопленника еще можно было списать на внешние обстоятельства, но именно после него все пошло кувырком.
Съемки прервали, Борис вышел из себя, но это еще было полбеды.
Настоящие неприятности начались позже, когда после совершенно дивного ужина в ресторане Федя в компании друзей и каких-то симпатичных девушек отправился бродить по городу.
В одном из переулков он споткнулся о мертвое тело, но сначала решил, что человек перебрал и ему нужна помощь. Посерьезневший Володя Голлербах признал в лежащем их коллегу и сказал, что, кажется, тот не дышит. Затем девушки с визгом убежали, а вместо них пришли какие-то мрачные несговорчивые люди, которые, очевидно, не смотрели кино, потому что требовали у Лавочкина и Голлербаха удостоверения личности и упорно допытывались, уж не они ли зарезали человека.
Надо, впрочем, сказать, что в одной компании с Федей и Володей оказался художник Усольцев, который выпил больше всех, ничего не соображал и на все вопросы уверенно отвечал «да».
Затем со всех троих снимали показания в угрозыске, но в конце концов все же отпустили. Однако все случившееся произвело на комика настолько гнетущее впечатление, что он до сих пор ежился при одном воспоминании об этом.
Федя перечитал начало письма и только собирался написать: «Вчера случились кое-какие неприятности, но не у меня», чтобы мама лишний раз не беспокоилась, когда его позвали из коридора.
– Федя! Ты у себя?
– Ага! – прокричал актер, узнав голос Голлербаха. – Сейчас открою…
Лавочкин подошел к двери и впустил коллегу.
Володя был блондин с мягкими чертами приятного лица и прозрачными глазами, стройный и спортивный. Он был влюблен в кино, а не в свою значимость в кино, что выгодно отличало его от большинства актеров. К тому же он был скромен и позволял Лавочкину, который был старше (на целых три года) и больше снимался, смотреть на себя чуть-чуть сверху вниз.
– Уже нашли? – спросил Федя.
– Кого?
– Ну… Того, кто Сашу зарезал.
Володя покачал головой.
– Ты о его матери слышал?
– Нет, – ответил Федя. – А что с ней?
– Да скверно. Повеситься пыталась. Хорошо, соседка вовремя заметила, на помощь позвала. Какой-то парень из петли ее вынул. Говорят, вовремя успел – еще бы немного, и все.
Парнем, который вытащил мать Деревянко из петли, был Иван Опалин, но Володя Голлербах таких подробностей не знал и, конечно, Феде сообщить не мог.
– Ужас, – искренне проговорил Лавочкин.
– Не то слово. Знаешь, я тут попытался разговорить тех, кто последним видел Сашу.
– Играешь в сыщика? – улыбнулся Федя. – И кого же ты хотел разговорить?
– Да они же в нашей группе. Гример и реквизитор.
– С Пирожкова надо начать, – назидательно заметил Лавочкин, убирая неоконченное письмо в стол. – Он же сплетник известный… Слушай, может, пойдем поедим? Куда-нибудь, где на нас не будут пялиться.
– А ты надень парик, – посоветовал Володя, в котором взыграл дух противоречия.
Он давно заметил, что куда бы они ни приходили, комик всегда садился так, чтобы обратить на себя всеобщее внимание, пусть даже до того он пространно жаловался, что ему нигде не дают проходу.
– Это мысль, – задумчиво уронил Федя. – Еще надо будет накладной нос прицепить и очки, чтоб уж наверняка. Но тогда меня признают по таланту.
Он взял под мышку трость, которую использовал на съемках, прошелся по номеру походкой Чаплина и нацепил шляпу-канотье – как у Китона.
– А? – Он принял небрежную позу. – Как тебе?
«Второй сорт», – хотел ответить Володя, но смолчал.
Он придерживался того же мнения, что и Борис – что тот, кто видел в кино Чаплина и Китона, уже не сможет всерьез воспринимать Лавочкина. Но Федя расценил его молчание как дань своему дару и развеселился. Все неприятности окончательно отошли на задний план.
– Идем! Только предупреждаю, сегодня я не пью ничего, кроме нарзана…
Они дошли до «Красной Ривьеры» и заняли отдельный столик.
– Ты не знаешь, завтра будем снимать? – спросил Федя, ловко управляясь с салфеткой.
– Да, Борис опять что-то придумал. – Володя подался вперед. – Знаешь, что мне сказал Пирожков?
– Насчет съемок? – пробормотал комик, изучая меню.
– Нет. Насчет Саши. – Лавочкин едва заметно нахмурился, но Володя, хоть и обычно не упускал ни единой мелочи, не обратил на это внимания. – Саша недавно говорил Пирожкову, что его насторожил один человек в съемочной группе. Подробностей он не называл, но у Фомы Лукича осталось впечатление, что этот человек не тот, кем мы его считаем.
– М-м… думаешь, Сашу из-за этого убили?
Володя откинулся на спинку стула и развел руками.
– Я не знаю. Ну а вдруг?
Лавочкин поднял глаза от меню и весь расплылся в улыбке.
– О! Кого я вижу!
К их столу вальяжной походкой приближался Сергей Беляев.
Фотограф любил ходить во всем белом и носил светлую шляпу – и, так как сам он был брюнетом и порядком загорел под южным солнцем, все вместе производило впечатление артистической, притягательной и противоречивой личности.
Лицо Сергея словно делилось на две части: верхнюю и нижнюю.
В верхней обращали на себя внимание большие светлые глаза, казавшиеся холодными, как лед, в нижней – великолепно очерченный рот, которому бы позавидовала любая кинозвезда.
В представлении Володи эти глаза и этот рот плохо сочетались друг с другом. В первых было слишком много расчета, во втором – слишком много страстей.