Перс - Александр Иличевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, мать писала: Хашем заходил к ним перед отправкой в эту экспедицию на Средний Урал. Значит, он пропустил январь. Всего он написал мне в армию четыре письма, каждое по странице: три из них начинались «Дорогой Нельсон!» и содержали только список книг, которые он прочел в последние месяцы. Пришла от него еще бандероль — со здоровенным, только что вышедшим томом — «Творения» Велимира Хлебникова. Стихи его меня будоражили, хотя их смысл оставался темен. Последнее письмо бредило: «Время остановилось путем Мебиуса. Вспять не пойдет, но разрыв не заживет. Осталось нам только быть послебытелями. Я иду по следу В. Х., набрел на архив соколика, орла без Х: Абих Рудольф, кузен Анастасии Головинской, Торговая, дом 8, от нее листок: „Есть буквы — звуки — пехота, а есть короли. Числа — отдельное воинство“. Решение строения времени на мази. Vale, Нельсон. P.S. Запомни Абиха, зря не болтаю».
О! Крылатый Абих… Так звали одного из героев исторической пьесы о Хлебникове учителя Хашема Штейна, который ставил ее в молодежном театре «Капля». Штейн говорил на репетициях: «Почерк Хлебникова — пыльца, осыпающаяся с крыльев бабочки, он ронял ее на листках — даром оставляя их по себе…»
Я прилип тогда надолго к Хлебникову, пока «годок» Беляев не изъял его для пользования в гальюне. Но все-таки я успел выучить заклятье шторма, вытвердил его, высовываясь жадно наружу, поверх палубы, чтобы охватить с кормы, как длинная узкая махина корабля зарывается в водяную гору, вздымая косматую Деву морей над носом. Как Дева рушится в ноги Богу, к рубке, поет, и я от страха подхватываю, зубы стучат, кусают восторг: «За морцом летит морцо… В тучах облако и мра… Море грезит и моргует. И могилами торгует». Когда блевал — то в ведерко, то держась за трубу, — принимал в грудь эту качку могил… Хашему я написал два письма, где рассказывал не о своих флотских бедах (ввиду родителей утечку допустить было нельзя), но о том, кто такой «борзый карась» и как его учили спать на «цырлах»…
В дороге у бабушки отказали ноги, и мы с отцом попеременно несли ее на закорках. Несмотря на обморочное состояние, боясь соскользнуть, бабушка держалась цепко и один раз, конвульсивно надавив мне под кадык, едва не задушила — отцу с трудом удалось ее от меня оторвать. А в «Шереметьево» нам выдали инвалидную коляску, и я покатил ее вместе с бабулей, пережившей две революции, коллективизацию, обе страшные войны и перестройку, — по направлению к великой пустоте, к будущему.
2
Видимо, правда настало время подумать, вернуться к истоку, вглядеться в беспамятство, в забвение, как в зеркало, оглядеться, решить, чего стоит дальнейшее, во что обошлось прошлое. Во что обошлись мне эти десять лет, за которые я потерял двух возлюбленных, одну семью и вот-вот потеряю и сына? Мать его не позволяет мне с ним общаться. Мой Марк, наверно, теперь уже меня не узнает, полтора года для малыша — бесконечность, он и за неделю всех забудет, и мать забудет, потому что живет с нянькой, а разве нянька мать? Сын, наверное, привык уже к тому, что вокруг пустота. Я толком и не знаю, где он сейчас. Знал бы — давно уже снова выкрал. Я похищал уже Марка, хорошо, что он этого никогда не вспомнит. Мы с ним славно покуролесили целых два дня. Ему только исполнилось полтора годика, дело было в Сан-Франциско. Тереза еще не переехала к Роберту, еще не отчалила в Швейцарию. Вообще, у меня не было и нет охоты интересоваться потусторонней ее жизнью. Исключительно только в связи с Марком. Ибо мне без него худо… Тогда мы с ним строили железную дорогу. У меня никогда не было в детстве железной дороги, зато у Хашемки были два звена рельсов и тепловоз, тяжеленький, ювелирной покраски, на живых запрятанных куда-то пружинах! Тепловоз 18TM был единственной игрушкой, которую Хашем взял с собой при бегстве (об этом в свое время).
— Видишь ли, сын, мы увлекались авиамоделированием и много читали разной технической литературы, ведь это очень славно, в жизни может пригодиться — любить полет, любить воздух. Я мог часами наблюдать парение чайки, как она то зависала, подрагивая кончиками крыльев, то взбиралась на гору воздуха, то скатывалась, и время — вещество вечности, мне казалось, протекало под ее крыльями. Начинали мы со змеев и планеров, продолжали кордовыми моделями, а вот собрать радиоуправляемую модель бомбардировщика «Пе-2» — страсти не хватило. Ты помни: полет любить — это очень, очень важно, в жизни может всерьез пригодиться, спасти. Сейчас у нас с тобой тут все готовое, вот эти горы из папье-маше, луга, коровки, деревенька — горстка симпатичных домиков, снова горы, тоннель, затем путь закладывает петлю и спускается в город, тянется по подъездным развилкам к вокзалу, все как на настоящей дороге. А тогда нам приходилось фантазировать, довольствоваться схематичностью, на скелете ее создавая плоть воображения, — говорил я сыну, ополоумев совершенно, не в силах остановиться, замолчать, я нес что попало от страха, от ужаса того, что я натворил.
Я похитил ребенка. Меня бросила жена, а я выкрал нашего ребенка.
Вот два матовых листика моего воображения: первый — женская нога, вытянутая с края незастеленной кровати, освобождается от туфли с высоким каблуком; второй — прежде чем выйти из машины, небритый кряжистый человек с кругами под глазами, ссутулившийся от горя, долго смотрит в спину пожилой приземистой женщине: она толкает перед собой коляску со спящим ребенком, подволакивает правую, особенно варикозную ногу, перебинтованную эластичным бинтом.
Я выкрал своего ребенка у няньки, медленной мексиканки Стефании Суарес. Я нагнал ее, она обратила ко мне смуглое, раскосое лицо, посторонилась, когда я вынул Марка — он не проснулся, — прижал к себе, и потом, когда проезжал мимо, с притороченной ремнями коробкой из-под ноутбука с Марком на заднем сидении, она стояла ровно на том же месте, держась за коляску, бесстрастно, будто продолжит сейчас прогулку как ни в чем не бывало, нянча пустоту. За все время знакомства я едва обмолвился с ней двумя словами и сожалею об этом. Вот что значит вышколенный жизнью человек. Когда все у нас пошло насмарку… Нет, мы не ссорились, это нельзя назвать ссорой, — тогда я до Терезы и пальцем не дотронулся, нет, так и не ударил, а лучше бы и ударил, может, открылся бы в этом какой-то выход, может, тогда б я и повзрослел наконец, а может, и она бы пришла в чувство, видишь ли, ошибка ее жизни: «я вдруг поняла», «у нас нет будущего», «ты самый лучший человек в моей жизни», «мне страшно, когда я смотрю на нас со стороны».
Что она на самом деле этим выговаривала? «Не хочу тебя больше, другого хочу». Меньше надо было ездить в командировки. А как еще? У меня вся жизнь командировка. Я, напротив, думал, что так нам не удастся прискучить друг другу. Да куда там. «Моряк! Ты слишком долго плавал». Есть вещи, необъяснимые как смерть. Иногда они хуже смерти, потому что выживаешь вместе с ними. Переносишь на ногах. Смерть можно перенести на ногах.
Дальше — хуже, никакого решения. Стоял март, месяц туманов, я парковался на Buchanan, спускался пешком в Downtown, входил в медленный ползучий мрак, потихоньку напивался от бара к бару вдоль O'Farrell и снова шел в тумане, опустевшими скалистыми кварталами офисных зданий выбирался на Market, с нее на оживленный Embarcadero, чтобы прильнуть щекой к молочному заливу, к тлеющему многоточию сигнальных огней яхт, к тянущейся во тьме желто-жемчужной подвеске фонарей Золотых Ворот, к захлебывающимся во мгле маякам у Алькатраса, Острова сокровищ, у Сосалито.