Маленькое Чудо - Патрик Модиано
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы, наверно, получили прекрасное образование.
Я вдруг испугалась, не прозвучал ли в моем голосе оттенок зависти или горечи.
— Только аттестат и Школа восточных языков…
— Как вы думаете, я могла бы записаться в Школу восточных языков?
— Конечно.
Значит, я не совсем уж и наврала аптекарше.
— У вас есть аттестат?
Я хотела сначала ответить да, но это было бы слишком глупо — опять врать, особенно теперь, когда я столько рассказала ему.
— Нет, к сожалению.
Наверно, у меня был такой пристыженный и опечаленный вид, что он, пожав плечами, сказал:
— Ничего страшного, подумаешь! Есть масса прекрасных людей без всякого аттестата.
Я стала припоминать, в каких школах я училась. Сначала пансион, с пяти лет, где нас опекали старшие девочки. Интересно, что сталось с Терезой? У нее хоть была примета, по которой я смогла бы ее узнать: татуировка на плече. Она говорила, что это морская звезда. Потом школа Сент-Андре, во времена большой квартиры, когда я снова начала жить с матерью. Но очень скоро она дала мне это имя, Маленькое Чудо, и потребовала, чтобы я снималась вместе с ней в «Перекрестке Стрелков». Со школой Сент-Андре было покончено. Еще помню молодого человека, очень недолго служившего моим гувернером. Возможно, мать нашла его через агентство Тейлора и через этого рыжего господина, который послал меня к Валадье. В Париже тогда стояла очень снежная зима, и он водил меня кататься на санках в парк на Трокадеро.
— У вас нет аппетита?
Я только что отхлебнула глоток виски, и он смотрел на меня с беспокойством. Я не прикоснулась к сандвичу.
— Наверно, стоит все-таки что-то съесть…
Я заставила себя откусить кусочек, но проглотила с большим трудом. Потом отпила еще виски. У меня не было привычки к спиртному. Я чувствовала горечь во рту, но постепенно виски начинало действовать.
— Часто вы пьете что-то подобное?
— Нет. Только сегодня, так легче рассказывать…
Обязательно покажу ему фотографию из «Перекрестка Стрелков», которую я засунула на самое дно железной коробки. Чтобы пореже попадалась на глаза. Я там в ночной рубашке, с широко раскрытыми глазами, в руке у меня электрический фонарик, и я брожу по коридорам замка. Я выбежала из своей комнаты, испугавшись грозы.
— Мне непонятна одна вещь. Почему ваша мать вас бросила и уехала в Марокко?
Странное ощущение, когда вам задают вопрос, который до сих пор только вы сами себе задавали… В доме в Фоссомброн-ла-Форе я ловила иногда обрывки разговоров между Фредерикой и ее приятельницами.
Они думали, я не слышу или слишком мала, чтобы понять. Некоторые фразы засели у меня в голове. Однажды та брюнетка, которая знала мою мать в юности и не любила ее, сказала: «Счастье для Ольги, что она успела вовремя уехать из Парижа…» Мне было лет тринадцать, и это прозвучало для меня загадкой, но я не отважилась расспрашивать Фредерику.
— Точно не знаю, — ответила я. — Кажется, она уехала с мужчиной.
Да, какой-то мужчина увез ее или ждал там и просил приехать. Жан Боран? Вряд ли. Он захотел бы взять с собой и меня. Как-то вечером, в отсутствие Фредерики, они опять говорили о моей матери, и брюнетка сказала: «Вокруг Ольги вертелись весьма сомнительные мужики». Один из этих «мужиков» заплатил — как она утверждала, — «чтобы Ольга снялась в кино». Я догадалась, что речь о «Перекрестке Стрелков».
Как-то летом мы отправились гулять в лес с Фредерикой. Надо было дойти до конца улицы Шмен дю Брео, и там начинался лес. Я спросила, как получилось, что моя мать вдруг переехала в большую квартиру. Она познакомилась с одним человеком, и он поселил ее туда. Но как его звали, никто не знал. Это наверняка он увез ее в Марокко. Потом в моем воображении часто возникал мужчина без лица, несущий чемоданы под покровом ночи. Встречи в гостиничных холлах, на вокзальных перронах, и всегда в тусклом синеватом свете дежурной лампы. Фургоны, которые загружают в пустых гаражах вроде того, что был у Жана Борана, рядом с Лионским вокзалом. И запах прелой листвы и гнили, запах Булонского леса в тот вечер, когда она потеряла собаку.
Было, наверно, совсем поздно, поскольку к нам подошел официант и объявил, что кафе закрывается.
— Хотите, зайдем ко мне? — спросил Моро-Бадмаев.
Он прочел мои мысли. От страха, что сейчас я останусь одна, теперь уже на Порт-д'Орлеан, мне опять не хватало воздуха.
В квартире он предложил выпить чего-нибудь горячего. Я слышала, как он открывает и закрывает буфет на кухне, кипятит воду. Звякнула кастрюлька. Прилечь бы ненадолго, и мне стало бы лучше. Лампочка на штативе светила теплым неярким светом. Хотелось включить приемник, увидеть зеленый огонек. Я уже лежала, положив голову на подушку — более мягкую, чем та, к которой я привыкла на улице Кусту, — и у меня было ощущение, будто с меня сняли стальной корсет или гипс, сдавливавший грудь. Хорошо бы пролежать так целый день, где-нибудь далеко от Парижа, на юге Франции или в Риме, и чтоб сквозь решетчатые ставни проникали солнечные лучи… Он вошел с подносом. Я приподнялась. Мне было неловко. Он сказал: «Нет-нет, что вы, лежите» — и поставил поднос на пол перед матрасом.
Потом принес чашку. Подтянул мне под спину подушку и прислонил ее к стене, чтобы я могла на нее откинуться.
— Вы не хотите снять пальто?
Я даже забыла, что я в пальто. И в сапогах. Я поставила чашку на пол около себя. Он помог мне снять пальто и сапоги. Когда он стянул сапоги, я испытала настоящее блаженство, словно с меня сняли кандалы, какими сковывают щиколотки каторжникам и приговоренным к смерти. Я вспомнила щиколотки матери, которые должна была массировать и из-за которых ей пришлось бросить балет. Вся ее загубленная жизнь, все несчастья сосредоточились в щиколотках, и наверняка оттуда по всему телу расходилась волнами пульсирующая боль. Теперь я понимала мать лучше. Он снова подал мне чашку.
— Жасминовый чай. Надеюсь, вам понравится.
Наверно, я и правда ужасно выглядела, раз он так заботливо и тихо со мной разговаривал, почти шепотом. Я чуть не спросила, не больной ли у меня вид, но раздумала. Лучше не знать.
— Мне кажется, воспоминания детства не дают вам покоя, — сказал он.
Все началось, когда я увидела в метро женщину в желтом пальто. Прежде я почти не думала об этом.
Я отхлебнула чаю. Он был не такой горький, как виски.
Бадмаев открыл блокнот.
— Вы можете мне довериться. Я все понимаю, даже чужие языки, а ваш для меня совсем не чужой.
Он был, похоже, взволнован этим признанием. И я тоже была слегка взволнована.
— Как я понял, вы так и не узнали, кто снимал для вашей матери эту большую квартиру…
Помню, в гостиной был встроенный шкаф, в том месте, где ступеньки образовывали подобие эстрады. Мать открывала дверцу в стене и вынимала пачки денег. Я даже видела, как она однажды дала такую пачку Жану Борану, когда он зашел за мной в какой-то из четвергов. Судя по всему, сокровищница не истощалась до самого конца, до того дня, когда она отвезла меня на Аустерлицкий вокзал. И даже в тот день, перед тем как посадить меня в поезд, она сунула мне в чемодан конверт, где лежало несколько таких пачек: «Отдай это Фредерике, чтобы она позаботилась о тебе…» Я задумывалась потом не раз, откуда брались эти деньги. От того же самого человека, который снял квартиру? И чье имя осталось никому не известным? Как и лицо. Сколько я ни рылась в памяти, я не помнила, чтобы какой-нибудь мужчина регулярно у нас бывал. И это точно не Жан Боран, потому что она сама давала ему деньги. В сущности, не исключено, что тот человек — мой отец. Но он не хотел показываться, хотел остаться неизвестным отцом. Он приходил, скорее всего, очень поздно, часа в три ночи, когда я спала. Часто, просыпаясь, я слышала в квартире чьи-то голоса. Моя комната находилась довольно близко от комнаты матери. Спустя двенадцать лет мне было интересно, что она испытывала в первый вечер, оказавшись в такой квартире после гостиничного номера на улице Армайе. Ощущение взятого у жизни реванша? У нее не вышло стать звездой балета, но теперь она под новым именем собиралась сниматься в кино и хотела иметь меня при себе, как дрессированную собачку. И за этот фильм, как я поняла в Фоссомброне, слушая их разговоры, тоже заплатил тот человек чьего имени я не знала.