Оскар Уайльд - Александр Ливергант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Акт второй
Как вскоре выяснится, разочаровал Уайльда не только Атлантический океан. И не только Ниагарский водопад, про который Уайльд заметил, что молодожены, приезжающие провести медовый месяц на Ниагаре, испытают свое первое разочарование в семейной жизни. Разочаровала «подлая и продажная» (определение Уайльда) пресса, она явно не оправдала ожиданий Уайльда — Морса, хотя и здесь, в Америке, «отрицательный пиар» точно так же способствовал популярности «апостола эстетства». Наметилась даже тенденция, на первый взгляд (но только на первый) парадоксальная: чем хуже об Уайльде писали местные газеты, чем больше клеветали, ругали и издевались, тем больше на его лекциях собиралось народу: отрицательный герой всегда притягательнее положительного. Когда балтиморская газета с возмущением сообщила своим читателям, что Уайльд согласился прийти на прием в местном клубе только в том случае, если ему заплатят 500 долларов, — на следующее утро в лекционном зале яблоку негде было упасть. Хотя конечно же не слишком приятно было читать «Нью-Йорк трибюн», где тебя называют «грошовым Рёскином» и «напыщенным мошенником», или ирландскую националистическую «Нейшн», где колумнист в порыве патриотических чувств восклицал: «Рассуждает о прекрасном, а его родина тем временем сгибается под гнетом тяжкой тирании!» Или злые пародии на себя в ближайшем родственнике «Панча», нью-йоркском юмористическом журнале «Проказник». Впрочем, у Уайльда хватало и чувства юмора, и здравого смысла, чтобы не падать духом. Тем более что по большому счету оснований для этого не было.
Во-первых, слава Уайльда за океаном — всегда громкая, хотя и не всегда «позитивная» — росла: его стихи вышли в Америке (правда, издатель обошелся без согласия автора) и продавались на каждом углу по десять центов за экземпляр: «В поездах репортеры продают мои украденные стихи». Вся Америка распевала популярные песенки вроде «Вальсы Оскара-незабудки» или «Оскар, Оскар, мой дружок». По городам, где выступал Уайльд, были развешаны афиши величиной с человеческий рост, в которых аршинными буквами сообщалось о его лекциях; одну такую афишу он имел возможность лицезреть прямо из своего номера люкс в Монреале. По стране ходили многочисленные анекдоты с участием Уайльда. Вот лишь два из них, и тот и другой, прямо скажем, довольно неприхотливы. Первый:
«Уайльд пожаловался, что в Америке нет руин и курьезов, на что некая пожилая дама заметила:
— В первом виноваты не мы, а время. Что же до курьезов, то мы их импортируем».
Второй:
«Диалог между Уайльдом и светской дамой в Вашингтоне:
— Так это вы мистер Уайльд? Где же ваша лилия?
— Осталась дома, сударыня. Как и ваши хорошие манеры».
Американское турне принесло Уайльду — отраженным, так сказать, светом — еще большую известность и в Англии. «О тебе говорит весь Лондон, — писала сыну с присущей ей патетикой в сентябре 1882 года леди Уайльд, — кебмены интересуются, кем я тебе прихожусь… наш молочник купил твою фотографию. По возвращении тебя встретят ликующие толпы, и тебе придется прятаться в кебах».
А во-вторых, «культурная общественность» больших городов нередко вставала на защиту эстета от клевещущей прессы: литературные общества Бостона и Нью-Йорка устраивали званые обеды, где ораторы в своих «послеобеденных речах» возмущались выпадами местных газетчиков, а люди искусства, вспоминал Уайльд, «почитали меня, как юного бога».
«Лучшей рекламы моим лекциям не придумаешь!» — воскликнул юный бог, когда комик Юджин Филд с лилией в одной руке и с раскрытой книгой в другой проехал по Денверу в открытом экипаже. Вряд ли расстроился лектор, когда перед началом лекции в Бостонском мюзик-холле несколько десятков гарвардских студентов, загримированных под эстетов (штаны до колен, зеленые галстуки, развевающиеся кудри, в руках подсолнух), ворвались в зал и, пробежав по проходу, заняли места в первых двух рядах, заранее с этой целью освобожденных. Не расстроился уже хотя бы потому, что к «акции» был, видимо, готов и в тот день нарядился в обычный, не «эстетский» костюм. Или когда в Рочестере, штат Нью-Йорк, старый негр в белой кожаной «эстетской» перчатке, пританцовывая, прошел в первый ряд, уселся и под свист и улюлюканье зала бросил на сцену, к ногам лектора, несколько белых лилий. «Они, вне сомнений, ведут себя вызывающе, — отозвался Уайльд на эти и другие подобные „вызовы“, — но ущемляют они не меня, а пришедших на мою лекцию».
В лекционных залах, где Уайльд выступал, по меньшей мере, шесть раз в неделю, и не только вечером, но порой и утром, бывало «разом густо — разом пусто». В Чикаго, например, зал был набит битком, собралось, если верить Уайльду, три тысячи человек, и никто не ушел раньше времени. Уайльд писал матери, что «на него» приходит больше людей, чем полвека назад приходили на другого ничуть не менее знаменитого британского гастролера — Чарлза Диккенса. Пишет, что обращаются с ним, как с наследным принцем. Порой он теряет чувство юмора и превращается в Хлестакова. «Бывая в обществе, я становлюсь на самое почетное место в гостиной, — пишет он жене своего лондонского приятеля Джорджа Генри Льюиса, — и по два часа пропускаю мимо себя очередь желающих быть представленными. Я благосклонно киваю и время от времени удостаиваю кого-нибудь из них царственным замечанием, которое назавтра появляется во всех газетах… Вчера мне пришлось скрыться через служебный выход: так велика была толпа». «Во всех городах открывают после моего посещения школы прикладного искусства и учреждают общедоступные музеи, прося у меня совета относительно выбора экспонатов». Время от времени наступает отрезвление. «Верно, — признается он лондонскому знакомому, — меня идут слушать из чистого любопытства — но ведь потом пишут письма». Бывало, и не раз, что уже через четверть часа после начала лекции многие уходили, или же, пока Уайльд пил воду, полупустой зал взрывался аплодисментами: мол, лучше уж пей, чем говори.
Подобные эксцессы Уайльд переносил, повторимся, с неизменным чувством юмора, сохранял «хорошую мину»: «От похвал я робею, но, когда меня оскорбляют, я чувствую, что возношусь к звездам». Он исправно, ровно в назначенное время (хотя пунктуальностью не страдал), поднимается на сцену. На нем экстравагантный костюм, всякий раз другой, дабы привлечь внимание не столько к теме лекции, сколько к своей особе — а потом он еще удивляется, почему в вечерних газетах пишут не о содержании лекции, а о том, как он был одет. Обыкновенно его лекционный наряд, заказанный Морсом по его просьбе, — это штаны до колен, батистовая рубашка, черные шелковые чулки («странно, что пара шелковых чулок способна привести в такое замешательство целую нацию!»), а также туфли с пряжками, пиджак с кружевными рукавами, плащ, наброшенный на плечо. А в руке подсолнух или лилия, на пальце кольцо с печаткой, на печатке, как и полагается эстету и эллинисту в одном лице, классический греческий профиль. Его представляет — все заранее отрепетировано и согласовано — либо сам полковник Морс, либо его агент. После чего Уайльд, не торопясь, извлекает из кожаной папки машинописный текст лекции и, отставив ногу и горделиво откинув голову (сын своей матери!), так же неспешно принимается несколько монотонно, но внятно читать лекцию, почти совсем не отрывая глаз от бумаги и не отвлекаясь.