Повседневная жизнь Версаля при королях - Жорж Ленотр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пришло время рассказать, как именно действовал Людовик XIV, когда нужда заставляла его просить взаймы. Его метод решительно отличался от нынешних: никаких извещений, никаких объявлений, никаких соблазнительных обещаний, напротив, — скрытность, таинственность, полное умолчание.
Оставшись однажды без копейки и будучи наслышан о щедрости Бернара, король решился, наконец, убедиться в ней сам. Дело было в 1697 году.
С чего начать? Его Величеству и в голову не могло прийти пригласить финансиста в Версаль и унизиться до того, чтобы попросить несколько миллионов. С другой стороны, он столько раз и всегда с успехом делал это обходным путем, что еще одна попытка действовать через посредника, могла быть принята плохо. Разве Бернар, которому надоело одалживать государству крупные суммы, уже не сказал однажды главному контролеру Демарэ: «Когда обращаешься к людям за помощью, нужно, по крайней мере, просить их лично»? Эту фразу донесли королю; итак, требуется, чтоб он «просил». Но королю на это никак не решиться, и он задумывает схитрить.
Однажды в пять часов пополудни он выходит из своего замка в Марли[66] и привычным путем отправляется в парк. Он минует павильон, где через распахнутые настежь двери видно, как Демарэ «обрабатывает» предварительно угощенного прекрасным обедом Самуэля Бернара. Король замедляет шаг, и Демарэ торопится приветствовать Его Величество. Приветливо улыбаясь и изображая изумление, король произносит: «А, господин контролер! Мне очень приятно застать вас вместе с господином Бернаром!», и, обратясь к последнему, добавляет: «Господин Бернар, вы ведь никогда не бывали в Марли? Я сейчас вам его покажу, а затем вновь верну г-ну Демарэ».
Бернар, как можно легко вообразить, исполнившись трепета от гордости и восторга, следует за королем; тот щедро водит его повсюду: к Агриппине, к карпам, к источнику, к боскету Аталанты, к увитой виноградом беседке. Умело пуская в ход свое очарование, король побуждает спутника глядеть во все глаза и без удержу восхищаться. Герцог Сен-Симон, принадлежащий королевской свите и знающий, как обычно бывает скуп на слова король, поражается, видя его столь любезным «по отношению к человеку такого ранга». (Заметим, что сам Сен-Симон «человеку такого ранга» был должен двести тысяч ливров.)
По окончании прогулки доведенный до состояния полнейшего восторга Бернар, еле держась на ногах от обилия впечатлений и очарованный милостивым обхождением, возвращается к Демарэ. Он заявляет, что предпочтет скорее рискнуть своим состоянием, чем оставить столь восхитительного государя в трудном положении. После этих слов Демарэ, пользуясь экстазом почтенного банкира, вытягивает у него шесть миллионов вместо первоначально планируемых пяти…
Вот так-то и происходила в эпоху засекреченного бюджета процедура займа. И не нужно думать, что то было нарушением финансовых правил. Еще менее денежный, чем его знаменитый предок, Людовик XV совершил такой же маневр с тем же Бернаром: на сей раз банкир отдал королю свои деньги в обмен на визит в сады Шуази.[67] А после смерти Бернара с помощью ласковых слов и прогулки по плодовому саду он разорил и довел до самоубийства богача Буре. Обратим внимание на опасные стороны прогресса: честный Людовик XIV сначала пробовал иные способы и лишь в случае неудачи прибегал к вышеописанному.
Если что и заслуживает изумления в этом историческом эпизоде, так это благоговение, с каким подданные относились к своему монарху. В наш практический век еще легко понять, что улыбка государя кружила головы женщин и окрыляла придворных, но как она могла до такой степени размягчать финансистов, что те опустошали свои кошельки, — непостижимо!
Однако Самуэлю Бернару не пришлось раскаиваться в своей слабости: ему отплатили долг веской «монетой»: в 1709 году он был возведен во дворянство. Опасаясь, однако, что, перейдя в благородное сословие, тщеславный заимодавец прекратит свои финансовые сделки, король осторожно оговорил: «Сказанный кавалер Бернар не будет обязан отказаться от коммерческой деятельности. Мы этого не требуем ввиду пользы, которую предполагаем из нее извлечь».
Был еще один способ «срезать кошелек у финансиста», по непочтительному выражению Сен-Симона. И случай его применить, видимо, скоро представился, так как за первой милостью последовала другая, еще более ошеломляющая: дворянину Бернару был вручен крест Святого Михаила, этого «ордена разночинцев», которым обычно награждали «мелких людей» в знак признательности за полезные услуги. Каждому шестому из ста доставался такой орден. В виде особой милости (которой до сих пор удостоились лишь архитектор Мансар и почтенный Ленотр) ему разрешалось носить орденский знак не на черной ленте, как того требовал статус, а на небесно-голубой, как у ордена Святого Духа; поэтому владельца такого знака издали легко можно было принять за герцога, пэра Франции или принца крови. Так бывший суконщик стал в государстве видной личностью.
Он столь колоритно выделялся на фоне блистательной плеяды Великого века, что его симпатичная, несмотря на избыток позолоты фигура, в разные времена привлекала внимание историков. Одному лишь сварливому Монтескье[68] пришло в голову возмутиться, что богатство-де превращает откупщиков в уважаемых персон, и заявить: «…если так будет продолжаться и дальше, то все пропало».
В капелле Пресвятой Девы церкви Сен-Эсташ еще и теперь можно видеть черную мраморную плиту с увенчанным короной гербом; чрезвычайно изящная по слогу эпитафия перечисляет массу громких титулов. Таково надгробие Самуэля Бернара. И этот кусок мрамора, и герб, и эпитафия суть не что иное, как увековеченная и отнюдь не разорительная уплата долга, когда-то занятого Людовиком XIV.
Единственный сын Людовика XIV, точнее, единственный законный сын,[69] не оставил по себе громкой памяти. Быть отпрыском, достойным знаменитого отца, вообще чрезвычайно трудно, но когда этот отец единодушно признан равным Солнцу, тут есть отчего угаснуть самым блистательным способностям его чада. Если дальше развить астрономическую метафору, получится, что фигура дофина находилась в состоянии постоянного затмения.
Это был неуклюжий, рыхлый, ко всему безразличный юноша небольшого роста и молчаливый, как монах-траппист.[70] Надо, по-видимому, чтобы принц, которому судьбою предназначено носить корону, был уж окончательно глуп, если даже придворные не в состоянии приписать ему бездну ума. Однако лишь самые отъявленные льстецы, да и те через силу, осмеливались утверждать, будто никто лучше дофина не мог улавливать смешную сторону вещей. К тому же принц всегда (или почти всегда) молчал, и если раз в году ему на ум приходила фантазия произнести пару слов, то восторгам по поводу изящества, с которым он выразил свою мысль, не было конца.