Семь писем о лете - Дмитрий Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В магазине Платон набрал чуть ли не на две недели: как и все нормальные мужики, он не очень любил походы по магазинам, поэтому всегда покупал впрок. А сегодня с голодухи глаза завидущие, руки загребущие, плюс предстоящий визит дамы сердца…
Платон взял килограмма два вырезки («пожарю, с перчиком и лучком», – потекли слюнки), твердой и вареной колбасы, разных нарезок, хлеба трех видов, чертову кучу каких-то консервов, мандаринов, красной рыбы, сухого вина (крепкое не любил) и, до кучи, ананас для Сашки.
Платон представил себе, как она будет сидеть на тахте, оперев локти о тонкие колени своих длиннющих, совершенно безукоризненных ног, чуть изогнувшись в талии, чтобы не уронить на колготки капельку сока, висящую на дольке ананаса, которую держит двумя пальчиками, и, время от времени приподнимая пушистые ресницы, обдавать Платона зелено-голубой волной своих глаз. Ему стало жарко. Он схватил несколько плиток шоколада и заторопился к выходу.
– О, Платон Сергеевич, как вы сегодня импозантны, неожиданны! – Кассирша Яночка с видимым удовольствием рассматривала Платона. Его здесь хорошо знали, отношения с персоналом магазина были дружеские. – Сейчас угадаю. Вы решили стать байкером, «харлея» купили, который «дэвидсон». Классно! Вам очень пойдет!
Веселясь, сверкая глазками и заигрывая, девушка привстала и, выглянув из-за кассы, отдельно восхитилась галифе с сапогами.
– Только вам нужно не шлем, это отстой, а каску, черную такую, с маленькими рожками. Будет очень прикольно.
– Твоя идея насчет «харлея» мне нравится, я подумаю. Но сегодня ты не угадала, – Платон потянул вниз замочек «молнии».
– О-о-о… Это вы про войну снимаетесь? – округлила глаза девчонка.
В этот момент подошел поздороваться администратор, и Яна сразу стала официально-вежливой образцовой кассиршей, обслуживающей ВИП-клиента. Она профессионально ловко открыла большой черный пакет, бросила туда чеки и ослепительно улыбнулась. Администратор строго посмотрел на нее:
– Извините, Платон Сергеевич, сегодня пакеты привезли не фирменные, без нашего логотипа, зато большие…
Платон обменялся с ним парой ничего не значащих вежливых фраз, подхватил пакет с покупками и вышел из магазина. «Точно, мешок какой-то левый, без надписей, без картинок, не порвался бы», – подумал он, загружая снедь на заднее сиденье. Захлопнув дверь, обошел машину. Воздух был морозный, свежий. Надо было сесть за руль, загнать автомобиль во двор и отдохнуть перед съемкой, но Платону почему-то не хотелось этого делать, он медлил, тянул время. Ему вдруг во всех подробностях вспомнилась сегодняшняя встреча в этом необычном доме, коридоры, лестницы и нескончаемые переходы, и эти женщины. И, самое главное, слова, которые, уже уходя, повернувшись спиной, произнесла старуха. Платон вдруг понял, что не отпускало его, почему так неспокойно, так тревожно было на сердце. «Ведь она, эта Анна Сергеевна, имела в виду бабушку! Не какую-то постороннюю чужую Досю, не стиральный порошок какой-нибудь, а МОЮ бабушку! „Досенька“, – сказала она. Получается, она знала ее, причем близко. И еще. Почему она так всматривалась в мое лицо, изучала его. Я ее не знаю, никогда не видел, это точно. И это не связано с кино, нет, даже узнавая актера, ТАК не смотрят. Здесь что-то другое. И это другое тревожно и пугающе для нее и, несомненно, очень важно».
Платон начал замерзать, ноги в тонких сапогах стыли. Он сел в машину, запустил двигатель, включил печку. Достал из лежащей сзади шинели «беломор», спички с самолетом, закурил папиросу с непривычным, но кажущимся отдаленно знакомым, будто забытым, вкусом, аккуратно запрятал пачку и коробок обратно в шинель и, откинувшись на спинку удобного «анатомического» кресла, с наслаждением затянулся. «Старуха… нет, не старуха, дама, пожилая дама. Спросив мое имя, почему она испугалась, чего? Спросила – и вся напряглась. И реакция на полученный ответ. Такое впечатление, как будто она ожидала услышать именно это имя, ЭТО, а не какое-либо другое, и страшно боялась услышать его, и в глубине души все же надеялась, что не это… И ведь это все – напряжение и страх – связаны со мной, со мной и с бабушкой!»
Ему стало нехорошо. Второй раз за этот день. Сдавило сердце, плохо набирался воздух, руки похолодели и слегка дрожали, обильно выступил пот, несмотря на вовсю работающий обогреватель, стало пронзительно холодно. «Черт, да что сегодня со мной, а? Ведь мне же еще работать! Надо успокоиться, сейчас же».
Платон пристегнулся, передвинул кулису коробки передач и мягко тронулся с места. Перенервничав, он, если была такая возможность, прибегал к старому проверенному способу приведения себя в норму: садился за руль и медленно катался без цели и заданного маршрута. Рокот мотора, езда, одиночество срабатывали верно и безотказно: Платон успокаивался, мысли переставали играть в чехарду. Он ехал вперед, оставляя весь негатив позади. Через полчаса, максимум минут сорок, он мог качественно и профессионально работать.
Платон не спеша, километров тридцать в час, не более, ехал по улице Декабристов. Очень скоро, как почти всегда бывало в подобных случаях, биение крови нормализовалось, а мысли перестали разбегаться в разные стороны. «Бабушка, милая моя бабушка. Как радовалась бы ты сейчас и моей новой роли, и самому фильму, и этой газете, которую я нашел… А загадке, которую я получил и с которой, убей меня бог, ты как-то связана, ты совсем не обрадовалась бы, а вовсе даже наоборот».
Платон перевалил через мост, поехал по Большому проспекту. Он уже знал, куда направляется. На пересечении с Семнадцатой линией он свернул, немного попетлял хорошо знакомыми проездами и остановился, не доезжая до последней парадной длинного пятиэтажного корпуса. Дом был убогий, особенно по сегодняшним меркам, но это был его, Платона, родной дом. Он в нем родился и жил первые, наверное самые счастливые, годы своей жизни. Вот в этой вот последней парадной. А бабушка прожила в этом доме почти всю жизнь. И блокаду. Всю.
Платон приоткрыл окно и закурил папиросу. («Которую уже! Не забыть сказать реквизитору, а то почти ничего не осталось».) Он курил, смотрел на парадную, и здесь, в этом дворе, позволил себе вновь вспомнить о том самом, что долгие годы волновало и озадачивало его…
Впервые он услышал это лет в десять. Время от времени он приставал к бабушке «рассказать про войну». Она рассказывала. Об обстрелах, бомбежках, о голоде. А однажды вдруг выдала такое… Платон сперва очень удивился, а потом испугался. А бабушка оборвала себя на полуслове и сказала, что все перепутала, думала о другом, и это не про нее, а про другую бабушку, что про это надо забыть и не вспоминать, и вообще ему пора садиться уроки делать. Но он, наоборот, запомнил все слово в слово, все, что говорила она тогда, говорила странно, непонятно и страшно. Позже он раз или два пытался поговорить с ней об этом, но она жестко и грубо, как никогда прежде, отрезала его от этой темы.
Платон же продолжал часто вспоминать и думать об этом, а категорический отказ бабушки только усугублял его интерес. Повзрослев, он задал вопрос матери, она сначала ушла от ответа, а потом сказала, что бабушка, пережив блокаду, не совсем здорова, иногда бывает не в себе, и строго-настрого запретила ему выяснять что-либо, а если бабушка еще раз сама заговорит об этом, молча выслушать и в голову не брать – бабушка старая и больная. Больше они об этом не говорили.