Максимилиан Волошин и русский литературный кружок. Культура и выживание в эпоху революции - Барбара Уокер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Екатерина Бальмонт была не единственной, кто признавал его значение в интеллигентском доме. По мере того как в первые годы XX века он все глубже внедрялся в круги символистов, его личный эмоциональный дар вызывать доверие и ощущение свободы у окружающих во многом способствовал его успеху в их мире. Благодаря этому таланту он смог пройти сквозь символистский лабиринт ссор и постоянно меняющихся личных отношений, в большинстве случаев – без ущерба для собственного достоинства. Андрей Белый, этот проницательный наблюдатель жизни общества, внимательно отнесся к искусству общения, которым обладал Волошин, отметив, что тот «входил во все тонкости наших кружков, рассуждая, читая, миря, дебатируя, быстро осваиваясь с деликатнейшими ситуациями, создававшимися без него, находя из них выход, являясь советчиком и конфидентом…» [Белый 1990: 250].
Очевидно, этот талант был важен не только в домашней сфере; он выходил далеко за ее пределы в литературную и интеллектуальную жизнь, где Волошин оказывал аналогичное влияние. Белый отмечал особую важность волошинского искусства миротворчества на литературной арене. В конце 1920-х годов, в другую эпоху интеллигентских противостояний, которым предстояло привести к разрушительным последствиям из-за возрастающего интереса молодого Советского государства к их результатам, Белый писал об этом более раннем периоде:
Волошин был необходим эти годы Москве: без него, округ – лителя острых углов, я не знаю, чем кончилось бы заострение мнений: меж «нами» и нашими злопыхающими осмеятелями; в демонстрации от символизма он был – точно плакат с начертанием «ангела мира»; Валерий же Брюсов был скорее плакатом с начертанием «дьявола»; Брюсов – «углил»; М. Волошин – «круглил»; Брюсов действовал голосом, сухо гортанным, как клекот стервятника; «Макс» же Волошин, рыжавый и розовый, голосом влажным, как розовым маслом, мастил наши уши… [там же: 254].
Необходимо отметить, что в последующие годы Брюсов и Белый стали злейшими врагами, однако в 1920-е годы, когда Белый стал приезжать на лето в Коктебель, его отношения с Волошиным упрочились. Весьма возможно, этот контраст способствовал тому, что в памяти и мемуарах Белого, написанных примерно четверть века спустя, обаяние Волошина только возросло. Однако в относящихся к данному периоду воспоминаниях о Волошине, а также в воспоминаниях о его последующей деятельности в качестве главы кружка неоднократно подчеркивается его способность поддерживать мирные и успешные отношения как между собой и другими, так и между теми, кто оказывался рядом с ним. Большое количество подобных описаний наводит на мысль, что они не лишены оснований, и эту мысль также подтверждают признаки миротворческой деятельности в его юношеских письмах Петровой. Обладая врожденной чуткостью к настроениям и переживаниям окружающих, Волошин, по-видимому, обретал все больший опыт понимания и преодоления сложностей, возникавших в его сообществе в эпоху Серебряного века, для достижения социального и эмоционального равновесия в его окружении.
«Жизнетворчество» символистов между коммунитас и структурой, или Плохой отец и дом, который взорвался
Все больше погружаясь в жизнь символистов, Волошин неизбежно оказывался втянут в закулисье их сложных взаимоотношений. Одним из главных противоречий в этом закулисье было мощное и потенциально взрывоопасное сочетание присущего образу жизни символистов духа коммунитас с традиционными структурами власти и контроля, лежавшими в основе их организационного нетворкинга. Тот, кого затягивало в сплетение этих двух начал, мог сильно пострадать, что и случилось с Волошиным. Ведь он был в равной степени подвержен влиянию каждой из этих культурных сил и, казалось, беспомощен перед их объединенным воздействием.
Дух коммунитас с его акцентом на интимные, последовательные отношения «Я-Ты» в интересах самопреобразования, несомненно являлся мощным элементом символистской культуры. Многие представители мира символизма, увлеченные, пылкие, руководствовались своеобразной личной приверженностью его идеям, которая выходила далеко за рамки простого написания слов или нанесения красок на холст. Одним из примеров такой приверженности стал яркий феномен жизни символистов, получивший известность как «жизнетворчество», то есть форма осознанно символистского поведения в повседневной жизни, напоминающая театральный, ритуальный элемент, присущий тёрнеровской коммунитас, в которой коллективные усилия направлены на самопреобразование[70]. Как повествует в своих мемуарах «Конец Ренаты» В. Ф. Ходасевич и как показали литературовед и культуролог Ирина Паперно и другие, многие символисты сознательно выстраивали даже самые личные аспекты своей жизни таким образом, чтобы они подчинялись художественным и философским идеям и тем самым могли оказывать стойкое влияние на их жизнь и отношения друг с другом [Ходасевич 1992: 21–33; Paperno, Grossman 1994]. Всерьез к этому стремились не всегда; «Аргонавты» Андрея Белого (символистский кружок, который часто особенно тесно ассоциируется с жизнетворчеством) разработали сложный и оригинальный словарь, чтобы иметь возможность передавать друг другу символические смыслы повседневного бытия в более игровой форме. Однако это могло и приводить к сильной экзальтации, и вызывать боль и печаль, как, например, случилось с некоторыми любовными треугольниками и другими нетрадиционными форматами любовных отношений символистов, вызванными желанием воплотить в жизнь символистские теории любви и сексуальности[71].
Ирина Паперно объясняет смысл и побудительные мотивы к жизнетворчеству фундаментальной религиозностью, лежащей в основе его природы и имеющей глубокие корни в христианской традиции. Как и в христианском повествовании о земном воплощении Сына Божьего, символисты посредством жизнетворчества стремились сделать Слово Плотью [Paperno 1994]. Эта убедительная интерпретация помогает прояснить мистическую сторону символистской идеологии, а также вписать жизнетворчество в широкий спектр других духовных или мистических практик символистов. Многие символисты занимались не только жизнетворчеством, но и глубокими (а иногда и не очень) исследованиями католицизма, буддизма, древнегреческого язычества, антропософского движения Рудольфа Штайнера, сведенборгианства, а также, например, таро и хиромантии. Несомненно, одной из привлекательных для символистов сторон этих зачастую театрализованных, ритуализированных практик являлся заложенный в них потенциал, способствующий самопреобразованию в стиле коммунитас в период стремительно меняющейся социокультурной ситуации. В условиях