Ханеман - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В окне кухни обшитые кружевом занавески. Дощатый пол. Белый подоконник. Мама первым делом повернула медный кран над раковиной, проверяя, есть ли и тут вода. Стену над столом украшала ветряная мельница, вышитая синими нитками по белому полотну, готические буквы чуточку покосились, и Мама выровняла край коврика. Отец, заметив, как нежно она разгладила полотно на стене, улыбнулся; наклонившись над открытой топкой, он постукивал по железной решетке кочергой: «Плита, похоже, хорошая». Сверху лежали конфорки. Мама почувствовала запах сырого шлака и седой золы. Изразцы на печке были идеально гладкие, белые с кремоватым оттенком. «Смотри-ка, — прищурил глаза Отец, — тут котел для воды. А здесь, с этой стороны, духовка. Но топить, наверно, придется щепками. Очень уж маленькая топка».
Мама открыла буфет красного дерева. Звякнули хрустальные стеклышки в дверцах. На полке, среди рюмок из кобальтового стекла и баночек с надписями «Pfeffer», «Salz», «Zucker»[21], белел овал супницы с крышкой в форме китайской пагоды, на которой синими штрихами было изображено море и маленькая джонка с коричневым парусом. Когда Мама приподняла крышку, на запыленном фарфоре возле фирменного знака «Розенталь» остался темный след пальца — будто круглый штемпель на кремовом конверте.
Мама принялась вынимать вещи из рюкзака. Медленно раскладывала их на столе, застеленном белой клеенкой. Толстый свитер, еще с Восстания, лыжные штаны, которые дал ей пан З., когда украинцы входили на Жолибож, алюминиевая кружка от тети Хели с Кошиковой, бутылка с фарфоровой пробкой (остатки холодного чая на дне), две ложки, нож («Герлах» — подарок монахинь из Шиманова[22]), рубашка Отца из ЮНРРА[23], льняная простыня, голубая ночная сорочка, которую она успела взять с Новогродской, яблоки «ранет», завернутые в бумагу…
Отец отвернулся, чтобы не смотреть на это осторожное, бережное раскладывание на столе вещей, которым посчастливилось уцелеть. Принес из подвала немного угля в жестяной коробке от бульонных кубиков «Магги», из-под дивана вытащил аккуратную стопку пожелтевших номеров «Фёлькишер беобахтер», наломал сосновых лучин и поджег. В плите загудело, тяга была хорошая. Мама, приложив ладони к разогревающимся изразцам, что-то пробормотала себе под нос, Отец погладил ее по волосам, притворившись, что не расслышал, она с улыбкой закрыла глаза, он попросил повторить, но она только покачала головой.
Войдя в среднюю комнату, Мама невольно попятилась при виде своего отражения, которое метнулось к ней из круглого зеркала, вставленного в дверцу орехового шкафа. Стены были красивого цвета чайной розы. На картине в золотой раме, висевшей над оттоманкой, полыхали закатным багрянцем тучи над пляжем в Глеткау; когда Мама приблизилась, чтобы получше разглядеть морской пейзаж, в правом нижнем углу, возле столбов белого мола, у которых был нарисован маленький пароходик, она увидела подпись: «Л. Шнайдер». Легонько провела указательным пальцем по холсту, но пыли было немного. Сдув пыль с пальца, она подошла к окну. Погладила ладонью выпуклый холодный корпус швейной машинки «зингер», потом, вдруг почувствовав усталость, села на оттоманку и только теперь, прислонившись головой к мягкой спинке, которая пахла плюшем и сухой морской травой, глубоко вздохнула. На столе стояла высокая хрустальная ваза с искусственной розой. Мама сразу подумала, что надо ее выбросить, но сперва положила бумажный цветок на бамбуковую этажерку, а потом на шкаф. Придавленной чемоданами и свертками розе предстояло пролежать там много лет — за это время она лишилась лепестков и листочков, а от обернутого тонкой зеленой бумагой стебля остались только почерневшие прутики.
Мама открыла шкаф, полный белого и голубого белья, аккуратно разложенного по полкам. Лаванда? Приподняла край тщательно отутюженной простыни: на гладком прохладном полотне с монограммой W лежало несколько ломких лепестков шиповника. Такие лепестки она будет срывать с куста, растущего под березой в углу сада, и раскладывать между свежевыстиранными простынями и пододеяльниками.
Потом Отец развел огонь под железным котлом в прачечной, покидал в горячую воду пододеяльники и простыни, которые она достала из шкафа, несмотря на то, что все было чистое и накрахмаленное, но, хотя их и кипятили несколько часов, прохладная свежесть, непохожая на запах простыни, которую Маме подарила тетя Марыся из Прушкова, никак не хотела пропадать. И когда вечером, перестелив постель, они легли в средней комнате — Мама в своей ночной сорочке из дома на Новогродской, Отец в полосатой ЮНРРовской пижаме, — два эти чужих запаха: запах простыни из предместья Варшавы и запах пододеяльника с голубой монограммой W, который Эльза Вальман купила в сороковом году у Юлиуса Мехлерса на Ахорнвег, 12, смешивались, отгоняя сон. Простыня все еще пахла дорогой, паровозным дымом, брезентом рюкзака, кисло-сладким ароматом яблок, которые были куплены, пока поезд целый час простоял в Мальборке. А свежевыстиранный пододеяльник с монограммой W источал известковый запах пустой квартиры и глажки, оставившей в нескольких местах на крахмальной белизне следы цвета корицы. Полотно пододеяльника казалось более прохладным, запах застрял в кружевах, которыми были обшиты края.
Они не могли уснуть. Наверху слышались шаги жившего над ними мужчины. С фотографии, висящей около двери, на них смотрели две серьезные девочки в соломенных шляпах, в платьицах из гофрированного батиста, стоящие на молу в Цоппоте рядом с мужчиной в мундире почтового служащего и молодой дамой в платье с плиссированной юбкой и круглым воротничком. Отец встал, осторожно снял фотографию с гвоздя, смахнул паутину со светлого прямоугольника, оставшегося на обоях цвета чайной розы, посмотрел на оборотную сторону с печатной надписью «Ballerstaedt. Photograph. Atelier» (под которой чернилами было приписано: «Juli 1938») и положил в нижний ящик орехового шкафа, где кроме исписанных ровным детским почерком тетрадей лежал атлас мира Вестермана и перевязанная вощеной бечевкой пачка открыток из Баварии.
Только когда в полночь Мама залезла в ванну и Отец теплой водой помыл ей спину, а затем осторожно ополоснул выпуклый живот, где я подремывал, подперев кулачком подбородок, пар растопил морозные узоры на оконном стекле и все мы почувствовали себя почти как дома.
Какой же это был дом! На башенку с балкончиком под островерхой крышей, увенчанной цинковым шаром, поднимались по черной лесенке; сверху в ясную погоду можно было увидеть поля аэродрома, сосновый лес в Бжезно и за ним далекую синюю полосу моря. Промежутки между типично прусскими темно-красными — настоящий привислинско-готический цвет — черепицами заросли мхом, под каждым окном ряд кирпичиков, покрытых оливковой глазурью. Веранда — большая, двухэтажная — выходила в сад; утоптанная черная дорожка бежала среди подстриженных самшитовых кустов к железным воротам, под густой тис, затенявший огороженные кобальтовой керамической плиткой клумбы. А дальше — огромная береза и шпалера туй. Перед домом серебристая ель — высокая, с голым пепельно-серым стволом, колючие ветки вровень с водосточной трубой, опоясывающей крышу.