Лукуми - Альфредо Конде
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но также вполне вероятно, что мой отец откровенно скучал, слушая эти негритянские предания. Из того немногого, что мне известно о моем отце, могу предположить, что его не слишком волновали какие бы то ни было саги, кроме его собственной. Для меня так и осталось тайной, как это он, такой избалованный барчук, смог влюбиться в мою мать. Но это те тайны, что наполняют светом нашу жизнь, несмотря на то, что их следствием могут быть такие темные плоды, как, например, я.
Мне хотелось бы думать, что я был зачат в тот первый визит моих родителей в Матансас и что, возможно, это произошло в плодородных долинах, расположенных к западу от города, тех самых, что когда-то дали приют моим предкам лукуми. Это прекрасные цветущие долины. Там полно плантаций сахарного тростника. Мне не хочется думать, что любовь, меня породившая, имела место в окрестностях болота Сапаты, возле бухты Кочинос, хотя и не могу объяснить, по какой причине. Впрочем, каждый из вас, мои дорогие читатели, может сам предположить причину, и она будет принята мною. Мною, Эстебаном Гонсалесом; Стефаном, как в свое время называла меня мама; Эстеве, как она называла меня позднее, когда стала раскаиваться в содеянном; Эстебо, как предпочитал звать меня отец; Эстебанильо, как с плутовским видом обращался ко мне дед. Эстебанильо Гонсалес-де-лос-Льянос, вот я кто; многократное воплощение себя самого.
1
Вспоминая свое детство, я вижу не севильский дворик, где цветет лимонное дерево, а огромный, ветхий и дышащий запустением дом в Гаване с красивым фасадом и застывшими у входа величественными, торжественными колоннами с облупившейся краской, печальный дом, заполненный грязью и нищетой. Впрочем, несмотря ни на что, очень светлый. Полный света. Света, словно бы хранимого всей этой меланхолией упадка, которой были пронизаны и дом, и двор, погруженные в серое безмолвие; но при этом свет, заполнявший дворик, все-таки был ярким и ослепительным…
Если тебе хотелось устремить взгляд в синее небо, то это можно было сделать сквозь дырявую жесть, заменившую в свое время некоторые выбитые стекла галереи; это в худшем случае. Однако вероятнее всего небо предстало бы твоему взору сквозь пустые проемы, оставшиеся на месте этих стекол; если призвать на помощь воображение, то можно представить себе, что некогда они были разноцветными частями старого витража в замысловатой оправе. О, какая глубокая ностальгия охватывает меня при мысли о моем старом доме в Гаване!
Дом был огромным. Он был выкрашен в голубой цвет, в свое время подобный цвету неба, а ныне такой бледный, что больше напоминал серый или сиреневатый цвет самых блеклых оттенков, подобный рассветным оттенкам моря, которое плескалось неподалеку, ударяя о камни набережной. Может быть, яркость цвета поблекла под воздействием солнца и соленого морского ветра, а возможно, просто из-за запущенности или небрежности. Объяснений можно найти немало.
Дом был огромным и безмолвным. Его занимало мое семейство из рода лукуми вместе со многими другими. Он был громадным. Его внутренний двор, куда когда-то въезжали запряженные лошадьми кареты, доставляя нарядных гостей на праздники и прочие свойственные тем временам развлечения, представлял собой царство теней. Именно это царство в первую очередь и приходит мне на ум при воспоминании о доме. Царство теней. Стоит ли вспоминать о них?
Во времена моего детства, предполагаю, что и сейчас, ибо там почти ничего с тех пор не изменилось, пространство двора было покрыто огромными щербатыми шиферными листами. Они служили для того, чтобы прикрыть норы (их даже нельзя было назвать хибарами), в которых влачили жалкое существование негры, которых Революция продолжала с каким-то, я бы сказал, нездоровым упорством заточать в подобных особняках. Давать выходцам из рабов приют в бывших роскошных жилищах богачей было широко распространенной практикой, от которой партийные руководители не желали отказываться. Теперь, правда, они не знают, как их оттуда выселить. Двор, судя по всему, когда-то был красивым; но в те времена, о которых я веду рассказ, он был очень мрачным. Нищета может быть достойной, но она всегда вызывает внутреннее содрогание. И она всегда печальна.
Даже теперь, в своих воспоминаниях, мне нетрудно представить балюстрады выходившей во двор галереи верхнего этажа этого старинного особняка, окрашенные в синий или в зеленый цвет, а, может быть, и в ярко-красный, в тон облицовке нижней части стены, менявшейся на протяжении многих лет в угоду вкусам, капризам и прихотям хозяек дома, чувствовавших себя такими беззащитными вдали от родины.
Нетрудно вызвать из прошлого скамейки, мешавшие беспрепятственному проходу по галерее, но в то же время предлагавшие отдых усталому путнику, с трудом взобравшемуся наверх в удушающую полуденную жару. Легко представить себе растения, что росли во дворе, достигая высоты галереи; или цветы, украшавшие подоконники и отражавшие в оконных стеклах свет своих переливчатых лепестков. И голоса детей, и щебет птиц, заполнявшие двор. Совсем нетрудно вообразить и просторные внутренние помещения. Огромные пустынные залы, погруженные в тишину. Спальни с балдахинами и со свисающими с потолка огромными, сплетенными из пальмовых листьев полотнищами, предназначенными для того, чтобы рабы, дергая их за длинные веревки и приводя в движение, отгоняли мух и обвеивали нежную кожу своих праздных хозяев легким ветерком, который никогда бы не возник сам по себе, без их последовательных механических усилий, особенно в послеполуденные часы, когда воздух на какое-то кажущееся вечностью время будто застывает и становится густым и плотным.
Однако ни дом, ни двор, ни окружавшее их пространство не были такими, когда рос я. В особняке, скорее всего, некогда принадлежавшем знатным испанским сеньорам, а — кто знает? — может быть, и какому-нибудь писателю, в те времена, когда я распахивал глаза навстречу миру, ютились негры. Только негры. Тогда утверждалось, что Революция их очень любит. И я тоже поверил в это. В те далекие дни я даже представить себе не мог, что она способна любить лишь самое себя и что когда она смотрит на свое отражение, вдохновленная своими достижениями, влюбленная в свой образ, то видит в зеркале лишь лицо бородача.
Между балюстрадами, свешиваясь с цинковых или шиферных навесов, хранивших человеческую нищету, нашедшую под ними приют, на том самом пространстве, которое прежде заполнялось щебетом птиц и сладостным шелестом листьев пышных лиан, теперь висела одежда негров. Серое на сером фоне. Футболки с короткими рукавами, рваные штаны, женские трусы, чулки и прочее нижнее белье, которое обитатели дома стирали, следуя строгой очередности, в специально приспособленных для этого чанах.
То, что я сейчас описываю, составляло одну из картин моего детства, возможно, самую важную из всех возможных. Видимо, поэтому я так люблю зеленые и сероватые тона, цвет песка и тростника, травы и водорослей, а также камней покрытых лишайником стен, камней, так похожих на те, что предстают моему взору во время отлива на галисийских лиманах.
Самые удачливые негры, первыми поселившиеся в особняке — среди них была моя бабка, — еще могли стирать свою одежду в старинных роскошных ванных комнатах, в то время еще отделанных восхитительными изразцами, которые теперь чахнут от грязи и запустения, потрескавшиеся и облупившиеся, и уже нет никакой возможности придать им прежний блеск. В просторных коридорах теснились жалкие койки, приставленные к облупленным стенам. О блеске жизни можно было только мечтать. В этих коридорах раньше развешивалось белье, и воздух был плотнее, а свет еще более странным. Но это когда я был совсем маленьким. Потом и это исчезло.