Павел Федотов - Эраст Кузнецов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Утомительные и запутанные экзерсисы шагистики и ружейных приемов, выделываемые изо дня в день, здесь вдруг отливались в законченную систему грандиозного спектакля, своеобразного квазивоенного балета — по-своему величественного и увлекательного. Тысячная громада, безупречно подчиняющаяся коротким загадочно звучащим командам и нервирующему языку трубы и барабана, сияющая медью и сталью, отливающая многоцветием мундиров и киверов, мерцающая золотом эполет, аксельбантов, петличек, пуговиц, лядунок, нашивок, позументов, офицерских нагрудных знаков, галунов, осеняемая колеблющимися знаменами, штандартами, бунчуками, жила как единый гигантский организм, и жизнь эта завораживала.
Чьи плечи не расправлялись шире, чье дыхание не замирало, чье сердце не трепетало в те минуты! Чьи души не преисполнялись законной гордостью! Прославленные полки, освободители Европы от корсиканского узурпатора, орлы Кульма, Бородина, Ватерлоо под своими простреленными знаменами, сама сияющая мощь Российской Империи, самодовольно бряцающей оружием. Казалось, этой громаде всё по плечу — вновь пройти Европу, а то и полмира, пересилить любую силу. И где-то над ними в недосягаемой вышине Александровской колонны парил ангел с лицом (как говорили) покойного императора Александра Благословенного, спасителя народов.
Кому было дело до того, что солдаты, вышколенные в слаженной пальбе холостыми, не умеют стрелять в цель, что кони, раскормленные для парадов, едва тянут орудия, что ружья годны только для изощренных манипуляций, что вся громыхающая и сверкающая мощь — не что иное, как великий обман, и ее не хватит на то, чтобы спастись от надвигающегося крымского позора.
И молодой Федотов, шагая в строю под Георгиевским полковым знаменем с гордой надписью «За отличие при поражении и изгнании неприятеля из пределов России 1812 г.», трепетал от неизъяснимого восторга приобщенности к великому и прекрасному, от того обманчивого ощущения сплоченности и собственной силы, которое дает военный строй.
Что ж, он еще ничего не видел, ничего не познал, ничего не пережил.
В Москве — харитоньевское захолустье, крохотный мирок родного дома, стариковская болтовня, рассказы отца, армией вскормленного, да нелепицы, доставляемые соседями. В корпусе — общество таких же, как он, мальчишек, скудное и тщательно процеженное чтение, пошлые казарменные анекдоты, нелепейшие слухи, фальшивые начальственные поучения, неистребимый дух кастовой замкнутости, который сам собою возникает во всяком закрытом учебном заведении, тем более военном.
Казалось бы, вступление в полк должно было встряхнуть жизнь Федотова и дать ему, наконец, ту среду, которой так не хватало для духовного развития, — весь Петербург, столица, сосредоточие умственных и художественных сил, был перед ним. Все это так — и не совсем так.
Для офицера «недостаточного», каким был Федотов, Петербург не намного щедрее провинции: соблазнов много, да возможности не те, есть сферы, да не про нас. Так, в некоторых биографиях Федотова (преимущественно давних — второй половины прошлого века) можно прочитать, будто первые годы службы он посвятил светским наслаждениям. Никак этому не поверить.
Правда, он как-то пожаловался: «Мне поневоле приходится бывать на балах в Зимнем дворце, а туда в изношенном мундире не явишься, нужно иметь новый, а чего он стоит! За одни эти длинные шелковые чулки приходится платить 40 рублей асс. (то есть более одиннадцати рублей серебром. — Э. К.), да нужно еще карету, потому что попробуй подъехать на ваньке — так и к крыльцу не пустят…»8 Он еще не все сказал: требовались и белые суконные панталоны до колен, и башмаки с серебряными пряжками, и шпага у бедра, и много еще чего, включая меховые сапоги до колен, без которых закоченеют зимой ноги в карете.
Еще по прибытии в полк он вместе с обязательной распиской — «Обещаю не принадлежать к тайным обществам и ложам» — должен был ответить на вопрос: «Желает ли иметь счастие участвовать в балах при высочайшем дворе?» — и, верно, по восторгу молодого провинциала, ответил утвердительно.
Скорее всего, возможность бывать на балах в Зимнем дворце поначалу ласкала его самолюбие, но очень скоро он должен был понять, что его робкое и незаметное ни для кого присутствие на балу не имеет ровно ничего общего с подлинным участием в светской жизни, о которой он так много слышал. И посещение этих балов обратилось в такую же скучную повинность, каких и без того хватало.
А никакого иного «света» он и не видывал. Не бывал на знаменитых балах-маскарадах у Энгельгардта, куда вход был открыт всякому, но за немалые деньги. Не посещал прославленных петербургских салонов — ни у Оленина, ни у Федора Толстого, ни у Карамзиных. Не встречался со многими своими великими современниками, не только с теми, кто уже стал или хотя бы почитался великим, но и с теми, кому все еще предстояло, кто сам был молод, полон надежд, планов, мечтаний.
Положим, не могли быть ему доступны те светские салоны, в которые так беспрепятственно входил Лермонтов (годом старше его и тоже гвардейский офицер). Но были в Петербурге и сферы не столь высокие, однако чрезвычайно интересные, а для молодого человека полезные. Были журналисты, писатели, преподаватели университета да сами студенты, наконец, — круги демократические, свойские, доступные как будто любому начинающему литератору, пробующему свои силы дилетанту, рвущемуся к известности юному дарованию, наконец, просто мыслящему человеку.
Многим, но не Федотову. Гвардейский мундир возносил его высоко, но и преграждал путь к России духовной. Нет, офицеру вовсе не был закрыт путь к литераторам, ученым, журналистам да и к студентам. Но для того нужны были особые условия или особые усилия — личная известность, ранее установившиеся и продолжающиеся связи. Или — потребность в духовном общении, такая сильная, чтобы она заставляла искать этого общения, преодолевая и принятые условности, и собственную застенчивость. Или — зрелость ума, заметная незаурядность, ищущая аудитории и оппонентов в споре, делающая желанным единомышленником или достойным уважения противником. Или — могучее честолюбие, побуждающее искать признания с ранних лет, надежды на блестящее будущее, ощущение собственной значительности, размах жизненных притязаний, пусть и несбыточных планов: покорить Петербург, Россию, мир.
Ничем таким молодой Федотов не обладал. В расширении круга знакомых он был непредприимчив и более всего полагался на сами собою складывавшиеся обстоятельства. Круг его общения носил преимущественно бытовой, житейский характер, росли знакомства медленно, и все это были знакомства офицера, а не будущего художника.
Дома, в которых Федотов бывал, так или иначе были связаны с полком. Дом Родивановских, которые жили неподалеку от казарм, на 18-й линии Васильевского острова, был наполовину полковой. Привел Федотова в этот дом его сослуживец Иван Михайлович Родивановский и познакомил с братьями Павлом и Михаилом, сестрами Ольгой и Анной; Анна была замужем за лекарем Финляндского же полка Семеном Васильевичем Пацевичем. В дом Ждановичей ввел Федотова другой его сослуживец — Павел Петрович Жданович. В дом Дружининых, где подрастал Сашенька, будущий младший приятель и сослуживец, а потом и биограф Федотова, — кто-то из старших братьев Дружининых, офицеров того же полка.