В польских лесах - Иосиф Опатошу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реб Иче вдруг изменился в лице. Огонь в глазах угас, бледное лицо сделалось еще более усталым, вокруг стиснутых губ легла тень, как будто этот разговор вызвал в нем тоску.
— Я хочу, чтобы вы меня поняли! — сердито произнес реб Иче, но сейчас же спохватился и заговорил мягким, почти просящим тоном: — Я не думаю, Боже сохрани, что человек должен всецело отдаться чувственному началу, должен предаться наслаждениям. Я этого не говорил! Я только сказал, что в каждом грехе, в каждом соблазне есть искра Божья, и искры тоскуют по своему, так сказать, «первоисточнику», как дети по матери, издавая немые вопли, несущиеся над миром. Когда кто-нибудь слышит немой крик и освобождает искру Божью, он поднимает ее на высшую ступень и этим возвышается сам.
Мордхе дрожал, молил Бога, чтоб отец не оскорблял реб Иче, а сам смотрел на него своими большими серыми глазами с такой любовью и преданностью, будто утешал: не принимайте это близко к сердцу, ребе, я вас понимаю…
— Вы же сами себе противоречите! — улыбнулся реб Авром. — Разве есть худшее зло, чем жена? А вы…
— Наверное, так, реб Авром, так должно быть! — прервал его реб Иче и улыбнулся.
Брайна просунула голову в дверь:
— Пусть хозяин идет завтракать! Все уже на столе!
— Пойдемте, реб Иче, закусим! — сказал, потирая руки, реб Авром и обратился к Мордхе: — Чего ты ждешь? Молись, уже поздно!
Оставшись один, Мордхе встал у окна и начал молиться. Он чувствовал себя оскорбленным за реб Иче, не понимал, для чего вообще отец затеял весь этот разговор. Ему несколько раз вспомнились последние слова реб Иче: «Наверно, реб Авром, так должно быть». Он хотел постичь смысл этих слов и задумался.
Пчела с жужжанием подлетела к закрытому окну, стукнулась о стекло, закружилась с распростертыми крылышками, тщетно пытаясь влететь в комнату.
Мордхе, заложив руку за спину, шагал из угла в угол, зная, что молится рассеянно. Он несколько раз пытался собраться с мыслями и не смог. Он слышал, как пчела бьется о стекло, и ему пришло в голову, что, может быть, и он стоит перед стеной, надеется, как эта пчела, проломить ее головой, но, вероятно, ему это никогда не удастся. Кляня себя за то, что он не может отогнать прочь дурные мысли, Мордхе вдруг принялся стучать кулаками по стене, ободрал их до крови и успокоился.
Обретший душевное равновесие, ходил он по комнате, заглядывая в каждый угол, рассматривал каждую вещь, будто со всем этим прощался. Оглядел с особым вниманием шерстяной чехол Торы, который его прабабушка Эстер-Ривка сама соткала, покрасила и вышила желтыми нитками…
Наконец он остановился перед затканным серебряными листочками полотном: бабушка Сореле выписала его из Иерусалима и вышила на нем серебром свое имя. Потом он тихо открывал один алтарь за другим, вспоминал, кто из его дедушек и дядей велел переписывать каждую Тору, с благоговением глядел на священные свитки, разодетые, как юные невесты, в бархат и серебро, и целовал их.
Мордхе вспомнил, что, когда он был ребенком, свитки Торы казались ему воинами, оберегающими дом от лесных разбойников. Эти воины носили короны с колокольчиками на головах, серебряные панцири с маленькими золотыми свитками, откуда смотрели Десять заповедей, и у каждого из них через плечо висела серебряная шпага — рука с вытянутым указательным пальцем.
Мордхе улыбнулся. Потом вынул из жестяной оправы полукруглый рог, долго рассматривал выгравированные слова и под конец приложил рог к губам. Резкий звук внезапно нарушил тишину. Мордхе испугался, быстро вложил рог в жестяную оправу, потом услышал шаги и оглянулся.
Потихоньку изо всех этих священных кивотов, изо всех углов, с темных стен начали появляться дяди, дедушки, бабушки и тетушки. Мордхе стало спокойнее. Он смотрел на серебряных и золотых львов с высунутыми языками, с поджатыми хвостами, что словно рвались с полотен, нагоняя страх, и думал: недаром его предки были из рода священнослужителей. Он начал беседовать с родными, словно они никогда не умирали, просто остались жить в старой синагоге, ткали испокон веку семейные предания, а теперь вышли из своих убежищ благословить внука. И тогда из всех углов, со всех карнизов, даже из земли потянулись нити; они опутали Мордхе с головы до ног. С той поры всегда, где бы он ни был, эти нити притягивали его к родному дому.
Двойреле стояла у постели Мордхе, смотрела, как он спит, разрумянившись, подложив левую руку под голову. Точно так же обычно спал его отец, и ей вдруг стало обидно, что он до того похож на отца, будто это и не ее сын. Шелковая ермолка во сне сдвинулась с головы и лежала на подушке. Двойреле хотела снова надеть ее на Мордхе, но, боясь разбудить сына, осталась стоять с ермолкой в руке и думала, что даже волосы у него такие же, как у Аврома: прямые, черные, падают космами на глаза. У нее-то волосы тонкие, вьющиеся… Чем дольше смотрела Двойреле на Мордхе, на его румянец, на матовые щеки, на улыбку в углах рта, тем теплее становилось у нее на душе; она и сама не знала, плачет она от радости, что вырастила такого сына (чтоб не сглазить!), или оттого, что единственный сын ее теперь оставляет. Шутка ли, какая дальняя предстоит дорога! Около четырех суток надо тащиться на лошадях! И, Боже сохрани, в дороге что угодно может случиться! Она не хотела об этом думать, только прошептала над головой Мордхе заговор против сглаза.
Тихо вошла Брайна со свежеиспеченным пирогом. Приятный запах распространился по комнате, так что дух захватило.
— Удался на славу, не сглазить бы, — сказала довольная своим успехом прислуга, поднося пирог Двойреле и стуча при этом пальцем по поджаренной корочке. — Видите, хозяйка, какой он легкий?
— Действительно легкий, — попробовала Двойреле поднять пирог кончиками пальцев. — А что слышно насчет мяса, Брайна?
— Я еще вчера его засолила, и оно уже лежит в бричке!
— Ты молодец!
— Разве вы это только сегодня узнали? — смущенно улыбалась Брайна.
— Послушай, — Двойреле указала на большой кожаный чемодан, стоявший возле кровати, — я ему даю с собой белья на двенадцать недель. Где там на чужбине мальчик будет отдавать белье в стирку? Что ты скажешь, хватит этого?
— Хватит, как же… более чем достаточно.
— Брайна, не стану грешить, — Двойреле положила руку на сердце, — Мордхе едет к ребе, но поверь, душа болит день и ночь. Я уже сейчас чувствую, как мне чего-то недостает в доме!
— Как же мне не верить вам, хозяйка! Даже я хожу сама не своя. Конечно, вы — мать! Но огорчаться не надо: мы еще, с Божьей помощью, доживем до великой радости. Вот увидите!
— Дай Господи! — Двойреле вытерла глаза, взяла в руки жилетку Мордхе и показала Брайне. — Видишь, я здесь зашила ему пять империалов. На чужбине он, вероятно, будет ограничен в деньгах, а просить у матери тоже не захочет. Так пусть они лежат у него! Ему приятно будет, он почувствует тогда, что такое мать. Эту жилетку он носит ежедневно. Что ты скажешь, а?