Дмитрий Донской. Зори над Русью - Михаил Александрович Рапов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома в те дни стоял промозглый туман, в нос бил запах прелой ржи. Снопы приходилось сушить прямо на печи. Вдруг новая беда! Осень еще только начиналась, было тепло, кончился осенний день в сырой тьме, а утром Бориско, еще не успев открыть дверь, с ужасом прислушивался к волчьему вою ветра. Выйдя на крыльцо, он так и замер, ухватясь сразу закоченевшей рукой за косяк. Мимо неслись хлопья снега, вперемежку с зелеными, не успевшими пожелтеть листьями. Этой кашей из снега и листьев забило окаменевшие колеи, листья скользили по льду луж, крутились в воздухе, завивались вихрями.
Сзади послышалось всхлипыванье. Бориско оглянулся на Анну, цыкнул:
— Чего разнылась! Завтра отпустит. Видно ли, чтоб зима с сентября наступила.
Но завтра не отпустило. Снег продолжал валить. Бориско навернул теплые онучи, обул лапти, надел овчинный полушубок. Нахлобучив облезлый колпак, пошел в поле. Сзади, отстав на шаг, потянулась за ним Анна. На меже они остановились, не веря глазам, не в силах сразу понять, что весь урожай лежит, заметенный увалами белого, по–зимнему сухого снега.
3. ШИРОКАЯ МАСЛЕНИЦА
И мягкая, сиротская зима сурова для людей, урожай которых замело снегом. Страшны бесконечные зимние ночи, когда над деревней кружит дикую карусель мокрая метелица и тоскливый вой несется над заснеженными полями, а кто воет — поди разбери: то ли метель, то ли стая голодных волков из ближнего перелеска, а еще страшней, когда по избам начинается плач ребят, разбуженных ночной непогодой.
— Мамонька, хлебца… — стонут ребятишки.
Стонут! И слава богу, что стонут, а каково, когда стон затихает, и мать, тронув заскорузлой ладонью ребенка, отдергивает руку, не в силах поверить, что коснулась захолодевшего, мертвого лба.
Но всему приходит конец. Протекла и эта голодная зима, от первого снега до солнцеворота, от солнцеворота до широкой масленицы. Именно об этом прозвище масленицы вспомнил Бориско, растирая между ладонями колосья последнего из спасенных снопов. Высыпал он две с половиной пригоршни зерна в круглое отверстие деревянного жернова, сел, закрыл глаза. Со стороны взглянуть — забылся. Нет, в ушах будто завязло негромкое, хрустящее шипение: то Анна с натугой крутит мельницу. Хруст все явственнее, перемололось зерно, нет его под жерновом. Железные планки, набитые на тяжелый деревянный жернов, вырезанный из ствола столетнего дуба, скрежещут по таким же планкам нижнего жернова. Звук стих. Бориско открыл глаза.
— Все?
— Все, — тихо откликнулась Анна. Она подошла к полке, сняла небольшой мешочек, долго копалась, развязывала, наконец вытащила пригоршню покоробленных коричневых комочков. Бориско опять закрыл глаза, слушая, как вновь зашебуршала мельница, думал:
«Знать бы, что урожай под снег ляжет, можно было бы рогоза [252] и поболе надергать».
В памяти всплыл один из минувших августовских дней. Холодный ветер несет косые струи дождя, шелестящие в болотных зарослях. Клонятся стебли рогоза. На темных бархатных шишках — мелкий бисер водяной пыли. Даже сейчас вспомнить, так дрожь пробирает: холодно было лезть в воду, чувствуя, как лапти уходят в илистую жижу, да и выдирать рогоз, вцепившийся корнями в дно, не легко. Дома, нарезав корни, Анна сушила их на противне, на легком жару. Чистого хлеба есть не пришлось совсем, а сейчас кончилось зерно, подходил к концу и рогоз.
Бориско вдруг встал, снял с колышка полушубок.
— Ты куда?
— В монастырь. Пущай святые отцы помогут. У них, чаю, в закромах хлебушка немало припрятано.
— Зря, Боря: не дадут монахи хлеба.
Бориско не стал слушать, отмахнулся, вышел из избы.
У закрытых монастырских ворот толпились мужики, переговаривались приглушенными голосами:
— Вконец отощали…
— Сосновую кору едим…
— Вчерась, говорят, монахи хлеба давали…
На этот голос сразу откликнулись.
— Давали, говоришь?
Долго стояли мужики. Наконец, не скрипнув на жирно смазанных петлях, приоткрылись ворота. К народу вышел отец вратарь. Был он могуч в плечах и, несмотря на густую седину, румян.
Люди сдернули шапки. Кое–кто опустился на колени.
— Чего вам, мужики, надобно? — спросил он густым сытым басом.
— Погибаем, отец, голодной смертью.
— Одна надежа на монастырь.
— За нами не пропадет.
Монах кашлянул, будто труба иерихонская, глаза его добродушно сузились.
— Вставайте, мужики, с колен. Не мне — отцу ключарю кланяйтесь, ибо он анбарами ведает. Да не толпитесь вы! Вишь, народ беспонятный. Отец игумен приказал пускать по пяти людишек, не боле, штоб воровства не было, штоб вас во грех не вводить. Пятеро проходи, остальные ждите.
Когда первые пять человек вышли из ворот, неся по мешку с зерном, к ним бросились остальные.
— Ну как?
— Значит, дают хлебушка!
— Шибко куражится отец ключарь?
Первый из идущих мужиков скинул свой мешок в сани и, вытирая пот, ответил:
— А пошто ему куражиться? Здесь не боярская усадьба. Здесь все со Христовым именем делается, только вот на кабальной записи крест пришлось поставить, о том отец ключарь не забыл, нет, не забыл. Тут на тя и хомут надевают со смиренной молитвой.