Санин - Михаил Арцыбашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во время чая разговор все вертелся вокруг музыки, живописи, литературы. И писателя поразило, что Перовский ничуть не отстал, знал все новое, всем интересовался, во взглядах был так же искренен и широк.
«Удивительный человек, – с грустью подумал писатель. – Другой на его месте деревом стал бы… а он – на… Видно, правда, что дух человеческий развивается совершенно свободно, несмотря ни на какие обстоятельства…»
И в голове писателя родился план рассказа на эту тему.
После чая веселый доктор стал упрашивать Перовского петь. Почему-то всем казалось, что Перовский должен отказаться, что просьба эта будет ему неприятна, как напоминание. Но Перовский согласился очень охотно, даже с видом польщенным. Это была новая черточка в нем, которую с неприятным чувством сейчас же подметил писатель.
Лидия Павловна села за старенькое, полурасстроенное пианино. Гости уселись по стенам, и Перовский запел.
Пел он как будто по-прежнему хорошо, только немного было странно смотреть на дикого, в больших сапогах и с всклокоченной полуседой бородой человека, который, старательно раскрывая рот и дирижируя себе рукой, поет бравурные блестящие арии, напоминавшие огромный освещенный театр, декольтированных дам, мундиры, звуки оркестра и ярусы лож.
И еще немножко было смешно, когда, после каждого номера, Лидия Павловна, потирая ручки и блестя покрасневшим от наслаждения лицом, подбегала то к одному, то к другому и спрашивала:
– Не правда ли, хорошо?.. Правда?
– Да… – принужденно соглашались гости, но им нравилось все меньше и меньше.
Слишком кричал Перовский, слишком старался, чересчур предупредительно пел все новое и новое.
Долговязый молодой человек смотрел в стакан, жена доктора преувеличенно хвалила, явно, чтобы доставить удовольствие, писатель стал угрюм, веселый доктор скучал.
Но Перовский ничего не замечал. Кончив одну вещь, он сейчас же искал новую в куче нот, наваленных на пианино. Лидия Павловна садилась, озабоченно расправляла платье, а потом подбегала спрашивать:
– Не правда ли, хорошо?
И писателю почему-то представилось, как по вечерам, когда все замолкает кругом, горит лампа, поет он и она восторгается, хвалит, говорит, что равного голоса нет в мире, а он верит, оживленно размахивает руками и неискренно спорит:
– Ну, ты льстишь мне… Хотя эта вещь действительно выходит у меня недурно, я сам чувствую… К своему пению я могу относиться совершенно беспристрастно.
И писателю становилось все больше и больше не по себе.
Жена доктора смотрела на Перовского, на его большую бороду, седину в волосах, старательно раскрывающийся рот, и уже не хвалила. Ей хотелось плакать, Бог знает о чем.
«Странно, – думал веселый доктор, – прежде его можно было слушать всю ночь, а теперь… как будто и довольно бы».
Наконец он не выдержал и стал просить спеть и долговязого молодого человека.
Перовский как будто удивился этому, но сейчас же сделал любезное, интересующееся лицо и присоединился к просьбам доктора.
– Конечно, спойте, – говорил он, точно милостиво разрешал.
– Нет, право… я давно не пел… пусть лучше Дмитрий Аркадьевич споет… Вот вы знаете Ребикова: «Слишком много цветов»?..
В голосе его звучало что-то странное, точно он боялся чего-то. Но веселый доктор не отставал.
– Уж эти мне артисты, вечно заставляют просить… – говорил он.
Тогда долговязый молодой человек встал.
– Ну, пожалуй… Только одно что-нибудь…
Он неловко подошел к пианино, долго выбирал и наконец положил на подставку тоненькую тетрадку. Лидия Павловна села и опять долго расправляла платье. Молодой певец стал позади ее стула, выпрямился, стал как будто выше на голову и запел.
Звучно и торжественно наполнил комнату его могучий, прекрасный голос, и даже легкомысленный доктор понял, почему он так упорно отказывался петь: ему было жаль Перовского, этого конченого человека, который только и жил тем, что считал себя великим артистом, могущим и только не хотящим потрясти мир.
Грубым и бедным казался голос Перовского в сравнении с этим глубоким голосом, в котором властно звучала та подымающая душу и сжимающая сердце красота, которая дается только великою любовью к своему таланту, бесконечным трудом, не останавливающимся ни перед чем, всю душу вкладывающим в одно неутолимое стремление.
И когда он кончил, долго молчали и с удивлением, с тайным уважением смотрели на этого бледного, долговязого молодого человека, который смирно отошел к своему стакану и сел, не подымая глаз.
Просили петь еще, говорили с ним нежно, осторожно, точно боялись спугнуть что-то прекрасное, нарушить свое впечатление простыми, пошлыми словами. Но молодой человек упорно отказался и стал пить чай.
О Перовском как-то все забыли, и когда он заговорил, всех поразил его растерянный, странный вид и тон. Он хвалил пение, но похвалы его неприятно резали слух.
– Очень, очень хорошо… – говорил он, – великолепно… Только напрасно вы даете такой открытый звук в заключительной фразе… Здесь надо было бы больше блеска, знаете… Но голос у вас прекрасный… Видно, что вы еще мало учились, конечно, но все-таки… очень хорошо.
Жалкое, маленькое чувство засквозило в этих раздерганных, неожиданных переходах от похвал к замечаниям. Все молчали и слушали, но никто не смотрел на него. Писатель угрюмо набивал трубку, жена доктора виновато улыбалась, и ей опять хотелось плакать. Только доктор неожиданно рассердился и ввязался в спор:
– Ну, что вы говорите, Дмитрий Аркадьевич… По-моему, это прекрасно, и больше ничего…
Глаза Перовского беспокойно забегали.
– Я ничего не говорю… Голос, конечно, прекрасный. Я только думаю, что следовало дать больше блеска… Вы сами согласны со мной.
– Да… может быть… – опуская глаза, сказал молодой человек.
– Нет, в самом деле?.. Вы сами так думаете? Да? Я прав ведь?..
Голос Перовского прыгал, глаза беспокойно бегали. Было и жалко, и досадно, и противно слушать его. И большой писатель, не вмешиваясь в разговор, хмуро подумал:
«Боже, Боже, как он изменился… А ведь прежде как он радовался, когда видел талант… как носился с каким-нибудь открытием… Где все это? Это не он, это дрянь какая-то… мелкая, завистливая дрянь… Тьфу, какая гадость!» – думал он, прислушиваясь к неестественному голосу Перовского.
А Перовский все силился что-то доказать, в чем-то оправдаться: волновался и, видимо, страдал. Он сам чувствовал, что им владеет простая и дрянная зависть, и боялся, чтобы его не поняли. Оттого он усиленно старался доказать, что говорит совершенно беспристрастно, что певец сам согласен с ним, и они прекрасно понимают друг друга. Ему никто не верил, и он чувствовал это, с ужасом видел, что с каждым словом все больше и больше выдает себя, и метался из стороны в сторону, как загнанный волк.