Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В мире искусства и литературы
«Бойцы вспоминают минувшие дни И битвы, где вместе рубились они».
«Вот чего у нас нет», – услышал я от Ушакова. Он поймал мой завистливый взгляд на книгах, лежавших у него на рабочем столе, написанных по-русски, но вышедших за рубежом и полученных из спецхрана, где положено было таким книгам у нас находиться – под гайкой[271]. Занятый изданием сочинений советских классиков, Александр Мироныч имел особое разрешение и, получив два толстенных тома, пользовался ими словно нашей литературной летописью, какой мы сами не составили. Когда удалось мне добраться до тех же книг, я подумал «Ну и ну!» – за тридевять земель, по ту сторону железного занавеса, где-то за океаном, сидел дотошный исследователь, и шаг за шагом расплетал паутину писательских склок, бушевавших от нас с Ушаковым через улицу в Союзе писателей. Пусть пристрастно, пастернако-центристски, но восстанавливал скрупулезно, ибо вне этой паутины нельзя было понять и Пастернака. Почему? Проблема обсуждалась под псевдонимом, подразумевали иное, своими именем не названное. А борьба шла за положение не в литературе – в Союзе писателей. Кто участвовал в борьбе, теснил других. «Некоторые не теснили», – возразил мне американский русский, исповедующий веру в авторство Шолохова Г. С. Ермолаев.
Как ни осведомлен Герман Сергеевич, видно, не был он знаком с друзьями и единомышленниками вроде бы нетеснивших, а они теснили чужими руками. Испытал я на себе ярость писательских жен и вдов: охраняя репутации здравствующих или покойных супругов, они тоже не сами нападали на меня, а пользовались закулисными приемами. Они, считая себя и даже считаясь антисталинистами, действовали приемами сталинизма. Под супружеским нажимом влиятельные люди выражали мне порицание, а затем каялись, в разговорах со мной признаваясь, что их настойчиво просили обругать меня, но уж больше они этого делать не будут. Так, выражением групповой солидарности вместе с приятельским благорасположением, исполнялся долг двойной честности. Поступали подобным образом не новички литературной борьбы, действовали закаленные жертвы сталинизма, пострадавшие, своё отбывшие, потому и поступали так, вашим и нашим, а не иначе, зная: Сталин давно мертв, сталинизм по-прежнему здравствует – остается нетронутой среда, спаянная профессионально-шкурной взаимозаинтересованностью.
«Авантюристы, воры, профессиональные убийцы начнут “творить историю русской революции”».
Борьба шла за место и началась сразу после Октября. Разруха – не хватало всего, распределялось сверху. После переворота революционеры в искусстве, до поры до времени нужные как пособники политическим революционерам, в порядке вознаграждения получили власть, которую вскоре пришлось у них отнимать.
Подобно буржуазии, в свое время боровшейся и взявшей власть, но с обретением власти сделавшейся силой охранительной, большевикам тоже пришло время совершать переход слева направо. Однако леваки-новаторы не желали поворачивать, они умели только новаторствовать, дорвались до власти чересчур, загребая всё, включая государственные деньги.
Передо мной тщательно документированная американская биография Марка Шагала, том in quarto в 562 страницы, одна из глав, названная «Комиссар Шагал и товарищ Малевич», повествует о том времени, когда «государство сделалось недолговечным, но необычайно щедрым покровителем». Покровительствовало большевистское государство в первую очередь искусству революционному. Продолжаю цитату из американской книги: «Да, “Свершилось чудо! – в мае 1918 г. сообщает Татлин в наскоро набросанной записке другу-художнице, супрематистке Вере Претцель. – Луначарский приехал за мной на автомобиле, и вот он – я [в кабинете Наркомпроса]. Давайте ваши картины, мы покупаем всё. Как проститутка, я теперь с деньгами, которые, как положено, прячу в чулок” Подобные сцены разыгрывались по всей России»[272]. Энтузиазм участников этого хеппинга благорасположенный к ним автор объясняет точно так же, как ведущий «Исторические хроники» оправдывает поведение посетителей советских литературных сборищ, проходивших под опекой ОГПУ, – наивностью. Однако авангардист, очутившись на вершине новой культуры и отождествляя себя с блядью, рассуждает цинически откровенно. И нарком Луначарский констатировал de facto или, говоря на обновленном русском языке, по факту: «Судьбы русского искусства были переданы футуристам… доминирующее положение заняло после Октябрьской революции в России искусство футуристического направления… крайне левых». Сложившейся ситуацией запоздало, но сильно возмутился вождь революции и глава государства, и нарком по делам искусства воззвал «назад к Иванову», к «Явлению Христа народу», то есть к академической выучке. В мое время о том напоминал Мих. Лифшиц, настаивая: «Да будет выслушана противоположная сторона».
Но когда и где в самом деле слушали altera pars? Синхронного выяснения правды не допускалось. Слушали поочередно. Сначала слушали захвативших командные позиции, потом слушали оттесненных на обочину, которые жаловались, что их оттеснили. Те и другие играли словами кто и как видит мир, путали зрение с представлением, чтобы отстоять право на некое особое видение; играли понятием революция. Радикальные новаторы, возымевшие власть, отождествляли революцию в искусстве с переворотом социальнополитическим, между тем, революции социальная и культурная противоположны по направлению и задачам. Социальная прогрессивна, культурная – консервативна, социальная разрушает прошлое, культурная сохраняет сокровища прошлого ради того, чтобы они стали доступны массам. Подобного взгляда придерживался Ленин, он настаивал на прекращении всяческой ломки, однако, как старомодный интеллигент, то и дело оказывался в одиночестве, а уж после Ленина вопрос «Что сохранять, а что похерить?» решался в зубодробительной борьбе, которая нередко оказывалась кровавой. Посредственности и даже ничтожества, если судить их по традиционной шкале талантливости и умения, боролись за первенство авангардистское, мысль о том, что новое хуже старого, была жизненно неприемлема для новаторов. Угрозы «сбросить с парохода современности» классику и «сжечь музеи» в основном ограничились выкриками, но угрозы были нешуточной борьбой за место, сравните с происходящим сейчас: из учебников традиционные имена удалены, а свои понапиханы – не добавлены, а внедрены вместо классики.
В 30-х годах система окончательно централизовалась, и междоусобица стала тотальной, хотя большей частью подспудной. Шло волнами, победители оказывались поверженными и наоборот – прежние поверженные торжествовали. Вроде бы окончательно добитые окапывались, ожидая случая взять