Нигде в Африке - Стефани Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оха точно так же радовался гостям, как и они — его гостеприимству, потому что ни он, ни все обитатели фермы не могли достаточно долго утолять жажду Лилли в слушателях. И все-таки он понимал, что это состояние счастливой отдачи и благодарного приятия не может длиться долго.
— Мужчина должен уметь прокормить свою семью, — сказал он однажды Лилли.
— Ты опять завел старую песню, Оха. Ты как был немцем, так им и остался.
— К сожалению, это так. Без тебя я был бы в таком же ужасном положении, как и Вальтер. Мы, юристы, ничему, кроме всякой ерунды, не научились.
— Певицей быть лучше.
— Только такой, как ты. Между прочим, я написал Гибсону.
— Ты написал письмо по-английски?
— Будет по-английски, когда ты его переведешь. Я подумал, что Гибсону Вальтер может пригодиться. Но пока ничего ему не говори. Вальтер расстроится, если он его все-таки не возьмет.
Оха был лишь немного знаком с Гибсоном, тот несколько раз поставлял ему пиретрум. Но знал, что он давно ищет кого-нибудь, кто за шесть фунтов согласился бы работать на его ферме в Ол’ Джоро Ороке. Джеффри Гибсон владел уксусной фабрикой в Найроби и не собирался наезжать на ферму чаще чем четыре раза в год. Выращивал он там в основном пиретрум и лен. На письмо Гибсон откликнулся быстро.
— Как раз то, что тебе надо, Вальтер, — обрадовался Оха, получив согласие Гибсона. — Там тебе ни коров, ни кур не угробить, и его самого тоже бояться не надо. Тебе только надо построить дом.
Через десять дней после того, как маленький грузовичок, ворча, привез их по грязной дороге в горы Ол’ Джоро Орока, у домика, построенного под кедрами, появилась крыша. Плотник-индус по имени Даджи Дживан вместе с тридцатью рабочими, взятыми с полей, построил для нового бваны дом из грубого серого камня. Прежде чем крышу закидали травой, глиной и навозом, Регине разрешили в последний раз посидеть на стропилах, которые не соединялись наверху, как в хижинах аборигенов, а были пригнаны друг к другу под углом.
Даджи Дживан, мужчина с черными блестящими волосами, смуглой кожей и добрыми глазами, поднял девочку наверх, а потом она вскарабкалась прямо на середину крыши. Там она полюбила сидеть, с тех пор как приехала, так же долго, молча, как в те дни, когда она еще совсем ребенком, ни о чем не зная, лежала на коленях у айи, под деревьями в Ронгае.
Она послала свои глаза к большой горе с белой шапкой, о которой ее отец говорил, будто она из снега, и ждала, когда они насытятся этим зрелищем. Потом голова ее быстро повернулась к темному лесу, из которого по вечерам доносились звуки барабанов, рассказывающих о шаури дня, а на рассвете — крики обезьян. Когда тело ее наполнилось жарой, она сделала голос сильным и крикнула родителям, стоявшим внизу, на земле:
— Нет ничего красивее Ол’ Джоро Орока.
Эхо, чистое и громкое, вернулось быстрее, чем в дни, которых больше не было, когда ей отвечала гора Мененгай.
— Нет ничего красивее Ол’ Джоро Орока, — крикнула Регина снова.
— Быстро же она забыла Ронгай.
— Я тоже, — сказала Йеттель. — Может, нам здесь больше повезет.
— Вряд ли, эта ферма ничем не отличается от ронгайской. Главное, мы вместе.
— А ты, когда был в лагере, боялся за меня?
— Очень, — ответил Вальтер, задаваясь вопросом, надолго ли переживет новое чувство семейного единения будни в Ол’ Джоро Ороке.
— Жалко, Овуора здесь нет, — вздохнул он. — Он стал моим другом с первой минуты.
— Ну, мы тогда еще не были «враждебными иностранцами».
— Йеттель, с каких это пор ты стала такой ироничной?
— Ирония — это оружие. Так говорила Эльза Конрад.
— Ну, оставайся при своем оружии.
— У меня такое чувство, что здесь настоящая глушь, еще хуже, чем в Ронгае.
— Я тоже этого боюсь. Без Зюскинда будет совсем грустно.
— Зато, — утешила его Йеттель, — отсюда совсем недалеко до Гилгила, до Охи и Лилли.
— Да, три часа на машине.
— А если без машины?
— Тогда до Гилгила не ближе, чем до Леобшютца.
— Вот увидишь, мы туда еще съездим, — упрямилась Йеттель. — Кроме того, Лилли твердо пообещала, что приедет к нам сюда.
— Надеюсь, она не узнает до своего приезда, что здесь говорят люди.
— А что?
— Что даже гиены не выдерживают в Ол’ Джоро Ороке больше года.
Ол’ Джоро Орок состоял только из нескольких звуков, которые любила Регина, и из дуки, лавчонки, устроенной в сарае из гофрированной стали. Индус Патель, владелец магазинчика, был богат и внушал страх. Он продавал муку, рис, сахар и соль, жир в банках, пудинг в порошке, конфитюр и пряности. Если к нему заезжали торговцы из Накуру, то он предлагал манго, папайю, кочаны капусты и лук-порей. Еще был бензин в канистрах, парафин в бутылках для ламп, крепкие напитки для окрестных фермеров, а также тонкие шерстяные одеяла, короткие штаны цвета хаки и грубые рубахи для чернокожих. Неприветливою Пателя надо было ублажать не только из-за его товаров, но и потому, что трижды в неделю с железнодорожной станции Томсонс-Фоллс к нему отправляли машину с почтой. Кто впадал в немилость у Пателя, а такое уже случалось, если покупатель слишком долго думал, тому отказывали в почте, и тогда он бывал отрезан от большого мира. Индус живо смекнул, что европейцы так же жадны до писем и газет, как его земляки до риса, которого у него вечно не хватало.
В своей странной манере Патель даже немного симпатизировал беженцам. Они, правда, на его вкус, слишком тряслись над своими деньгами, но ведь их объявили «враждебными иностранцами», а это был верный знак, что англичане их не любили. Со своей стороны, Патель ненавидел англичан, которые давали ему почувствовать, что для них он на одной ступени с чернокожими.
Ферма Гибсона была в шести милях от дуки Пателя, на высоте трех тысяч метров, рядом с экватором, и была больше любой другой соседней фермы. Даже Кимани, жившему там задолго до того, как льном засеяли первое поле, приходилось долго думать, каким путем пойти, если надо было куда-то добраться. Кимани, кикуйу примерно сорока пяти лет, был маленького роста, умен и известен тем, что языком он молотил быстрее, чем убегающая лань перебирает ногами. Он решал, что должны делать на полях работники, и определял, сколько им получать, пока на ферме не было бваны.
Когда вечером тень на баке с водой достигала четвертой бороздки, Кимани стучал длинной палкой по тонкой жести, давая знак о конце работы. Он был господином времени, а еще выдавал ежедневную порцию кукурузы на вечернюю кашу пошо, поэтому на ферме его все уважали — даже нанди, которые не работали на ферме и не получали кукурузу, а жили по другую сторону реки и пасли собственные стада.
Кимани давно хотел, чтобы на ферме был бвана, как в Гилгиле, Томсонс-Фоллсе и даже в Ол’ Калао. Что было ему пользы от всеобщего уважения и признания, если земля, за которой он присматривал, не была хороша для белого человека? Новый дом был предметом его гордости. Когда работа по вечерам бывала окончена и на кожу ложилась прохлада, камни хранили в себе еще достаточно тепла, чтобы потереться о них спиной. С Даджи Дживаном, который сумел возвести такое великолепие, он говорил с почтением, хотя вообще-то ставил индусов ниже людей из племени лумбва.