Февральская сирень - Людмила Мартова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты не мужик! — Эту мысль она только однажды сформулировала во всей ее четкой жестокости. Перед тем как уйти, оставив его барахтаться в трясине боли и выть от безысходности. А до этого лишь намекала, высмеивая и эту футболку, и частые, по нескольку раз в день, звонки матери, и любовь к мальчиковым игрушкам, которыми он не наигрался в детстве.
Совершенно некстати он снова вспомнил, как с увлечением ползал по ворсистому ковру, разглядывая огромного робота на батарейках, подаренного сыну бабушкой. Робот доставал ему до колена, ходил, поднимая руки, поворачивая голову, мигал разноцветными огоньками и, кажется, даже что-то говорил. Двухлетний сын, для которого еще великоваты были такие игрушки, потерял к роботу интерес минуте на третьей, а он все вертел его, включал, выключал, пытаясь объяснить малышу, какой это на самом деле классный робот, и улыбался во весь рот, испытывая в тот момент настоящее всеобъемлющее счастье.
— Ты ребенок, гораздо больший, чем Минька, — снисходительно сказала жена, наблюдая за его действиями. Уже тогда, в самом начале их семейной жизни, она относилась к нему снисходительно.
Эта картина — робот на ковре, он сам, сидящий с идиотской улыбкой на фоне залитого солнцем окна, двухлетний Минька, увлеченно сопящий над плюшевым медведем, гораздо больше подходившим ему, чем новый робот, чуть надменная улыбка на красивом личике жены — накрыла его с головой, ударила под дых, заставив замычать и согнуться пополам, прижимая руки к солнечному сплетению, откуда расползалась по всему телу коварная жгучая боль, лишающая способности соображать.
— Ваша язва, батенька, исключительно на нервной почве, — так объяснял его странные, мучительные приступы, всегда накатывающие коварно, без предупреждения, старенький доктор Самуил Семенович, который тоже был одним из немногих приветов, доставшихся ему из детства. Мама при всех недомоганиях возила его к Самуилу Семеновичу, которому верила безоговорочно. От его ласковых, всегда теплых рук, разительно отличавшихся от рук участковой докторицы (у той они были просто ледяные, от их прикосновений он всегда покрывался гусиной кожей), проходили и кашель, и ангина, и подростковые мигрени.
Миньку жена старенькому доктору не доверяла, водила в расположенную неподалеку от дома платную детскую клинику, а Димка даже во взрослом возрасте продолжал лечиться только у Самуила Семеновича, первым поставившего неутешительный диагноз маме. Мама, Минька — все это теперь было в прошлом, из непроглядной пелены которого и приходила к нему, подкрадываясь, злая боль в желудке. А доктор был связующей нитью, тянущейся из прошлого. Этаким Хароном, передающим приветы с другого берега реки Стикс.
Превозмогая боль, он стащил себя с дивана, дошлепал до кухни и щелкнул кнопкой чайника. Настенные часы показывали четыре утра — самое страшное время, разделяющее мир на ночь и день, мрак и свет, смерть и жизнь. Все ночные кошмары, периодически его терзающие, впивались в его беззащитную голову как раз около четырех утра. После того как удавалось мучительно вырываться из их острых когтей, он уже боялся снова заснуть, до рассвета вертелся без сна и считал минуты до звонка будильника.
Выпив стакан теплой воды (именно теплой и маленькими глоточками, молодой человек, так учил Самуил Семенович), он осторожно выпрямился, чувствуя, как спазмы острой боли отступают, пусть на время, но все-таки сдавая позиции. Запив две таблетки но-шпы еще одним стаканом теплой воды, он поплелся обратно в комнату, на продавленный диван, на котором теперь предстояло коротать время до утра без всякой надежды на сон.
Откинувшись на подушку в цветастой, изрядно замусоленной наволочке (вечно ему лень поменять постельное белье), он вдруг подумал о своей новой клиентке Любе, воинственной хозяйке пса Цезаря. И невольно улыбнулся, вспомнив, как она, приняв его за убийцу, загораживала собой сына, пытаясь спасти от надвигающейся беды. Наивная, она не знает, что от беды нельзя спасти. Беда не бежит навстречу наперевес с ножом. А подкрадывается на мягких лапах, чтобы захватить тебя в плен беззащитного, не готового к атаке.
Утренние мысли и сопровождающая их вязкая мутная боль для него всегда имели цвет. Серые они были, как снег на месте преступления с отпечатавшимися на нем следами грязных башмаков. Как запрокинутое лицо Миньки, неживое, на глазах становящееся чужим. Как больничная простыня в палате у мамы.
Мысль о Любе Молодцовой была ярко-красной. Радостной, как транспаранты и флаги на демонстрациях 1 Мая, на которые он очень любил ходить в детстве. Другие не любили и всячески пытались «откосить», а ему нравились и пестрые колонны, и трепещущие на ветру флаги, и бумажные цветы, привязанные к веточкам с первой робкой листвой. 1 Мая навсегда осталось для него окрашенным в цвета праздника. И именно с этим весенним буйством красок ассоциировалась у него едва знакомая и не очень-то ему симпатизирующая Люба.
Она была такая… приятная. В меру аппетитная, с соблазнительными крупными формами, но не толстая. Между достаточно большой грудью и крепкой попкой наблюдалась тонкая, хорошо оформленная талия. Размер пятидесятый она носила, не меньше. Но ее это совсем не портило.
В своей прошлой жизни он много лет скрывал, что ему нравятся именно такие женщины. Его жена была худой и плоской и все равно постоянно сидела на диетах, ожесточенно пресекая появление на своих боках хотя бы грамма жира. Иногда в постели он в прямом смысле слова кололся о ее острые коленки и локти. Полежать на ее коленях было невозможно в принципе. Никто ведь в здравом рассудке не будет лежать на стиральной доске.
Потом, уже после развода, он много лет не мог смотреть на худых женщин без содрогания. Он вообще предпочитал на них не смотреть, выбирая для удовлетворения своих естественных потребностей проверенных проституток из борделя. Упаси господи, не худых. Впрочем, и это происходило довольно редко. Темперамент у него был достаточно спокойный, а под воздействием водки и вообще напоминал о себе не чаще раза в месяц-другой.
Такие несущественные детали, как цвет женских глаз или волос, при подобном подходе вообще не имели никакого значения. Он с изумлением понял, что разглядел и запомнил, что эта Люба была светленькая и сероглазая. С тяжелым узлом волос, низко собранным на затылке шпильками. Такую совершенно несовременную прическу всю жизнь носила его мама.
Мама была тоненькая и хрупкая. А эта, сразу видно, крепко стоит на земле. Боевая девка, ей-богу. В школе он дружил именно с такими, не очень-то доверяя тихоням и отличницам. У таких, как Люба, списать было, конечно, нельзя. Зато удавалось стрельнуть сигаретку за школой, вместе сбежать с уроков, чтобы повозиться на куче макулатуры в школьном сарае, а потом, разгоряченными и счастливыми, как ни в чем не бывало вернуться к следующему уроку.
Мама его подружек не одобряла. Ей нравились как раз отличницы, старательно зубрившие правила, необходимые для поступления в институт. Тонкие трепетные натуры, хранящие добродетель нетронутой до самой свадьбы. Он был настолько уверен, что это единственный подходящий вариант для женитьбы, что именно так и женился. Встречался с одними — веселыми, крепкими и разбитными. С ними ходил на футбол и пил портвейн в парке. С ними спал. А женился на другой, о чем потом сто, нет, тысячу раз пожалел.