Путь пантеры - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всю ночь Ром бредил. Он мотал головой по мокрой от пота подушке и бормотал, и кричал. Он кричал: «Улитка! Раковина! Кохлион! Спиральная структура материи!» Он шарил руками у себя по груди, цепко хватал нательный крестик, пытался порвать крепкую белую нить. Нить врезалась в шею, и Ром плакал. Бред длился, тянулся, не обрывался. Бред мучил и насмешничал. Ром бредил и понимал, что он бредит, но не мог бороться с бредом на равных. Он оказался слабее.
Жар то спадал, то взрывался опять. Бабушка всю ночь сидела на своем диване, не спала, прислушивалась к несвязному бормотанью внука. Молилась. Крестилась. Картины деда на стенах горели в ночи тусклыми, темными кострами. Темным, посмертным пламенем горели.
Утром бабушка подошла к постели – внук лежал на удивленье спокойно, тихо.
Старуха протянула слабую руку и потрясла Рома за плечо.
– Ромушка! Солнышко! Проснись!
Рома сознанье покинуло.
Бабушка опустилась на колени возле его изголовья.
Мокрые холодные полотенца. Горчичники. Теплое кислое питье. Выжать лимон в воду, да побольше. Таблетки. Еще таблетки. Именно эти таблетки. Они помогут. И уши, уши растирать! Так восстанавливается кровообращение в голове.
Когда Ром очнулся, бабушка закрыла глаза и прошептала: «Слава тебе, Господи, ныне и присно, и во веки веков, аминь!»
И снадобья опять; и питье, много питья; и калина, толченая с сахаром; и растирания скипидаром, смолой живичной; лучше народных рецептов нет ничего.
Болезнь – тайна. Как все на свете.
Болезнь дается зверю и человеку лишь для того, чтобы ощутить себя живым. Чтобы помолиться об избавлении от темного, злого. Чтобы, лежа в немощи, вкусить сполна счастье забытья и радость выздоровленья.
Болезнь Рома прошла, как проходят все болезни на свете, если не смертельны они. Жар спал. Бред покинул его. Лицо побледнело, а потом на скулы взошел здоровый живой румянец. Он еще лежал, не вставал, и бабушка готовила ему еду, как в детстве, и приносила в кровать на старом черном подносе, расписанном алыми розами, маками и тюльпанами. Он уже улыбался, сам добирался от кровати до туалета и обратно и смешно шутил: «Бабушка, ты лучше любой медсестры, да только у нас дома нет утки и судна, как в больнице, и ты не умеешь их подавать».
Ром не знал, что у его болезни есть продолженье.
Люди ничего не знают о том, что будет завтра; и зачем им знать?
Разве не лучше жить, радоваться жизни, улыбаться ей, ничего о ней не зная?
Однажды на занятиях в университете ему стало плохо. Боль возникла в груди, слева. Он замер, вытаращил глаза и схватился рукой за грудь. Мял ее, тискал. Укрощал боль.
Сосед толкнул его локтем в бок:
– Эй, старик, ты что это, а?! Что это с тобой такое?! Плохо, что ли?! – а Ром уже падал, валился на скамью лекционного амфитеатра, и сосед подхватил его, прижал к себе и нелепо, клекочуще крикнул, петухом кукарекнул: – Э-эй! Люди! Доктора-а-а!
Профессор прервал лекцию. Вызвали «Скорую». Рома отвезли в дежурную больницу, положили на койку, сделали один укол, другой, третий, поставили капельницу. Он, лежа под сырой больничной простыней с черным пауком казенной печати на уголке, равнодушно следил, как из капельницы ему в жилу, по узкой прозрачной трубочке, перетекает спасение. Жизнь.
– Что такое жизнь? – спросил он себя.
И не было ответа.
Старый суровый доктор, похожий на древнего воина, в высокой белой шапке-митре, с фонендоскопом на шее, как с царским ожерельем, спросил его на обходе, покачиваясь на табурете около его койки:
– Вы перенесли инфекцию?
– Да, гриппом болел, тяжелым, – кивнул Ром.
Доктор прикрыл глаза набрякшими веками.
– Ну вот. Да. Понятно. И чем лечились?
– Бабушка лечила, – еле слышно прошептал Ром.
– Бабушка! – заорал доктор. – Бабушка! И чем?! Чем?!
Чаем с лимоном. Аспирином. Калиной.
– Калиной-малиной! Неучи! Дилетанты! Вместо того чтобы… Ты, парень, после гриппа твоего перенес… это! А может, и еще вот это! – Из врача посыпался сухой горох странных латинских названий. – И теперь у тебя сердце взвыло! Подкачало, да! Грохнула бабушка сердчишко твое! Вот она, дремучесть наша! О проклятье!
Доктор поднял руки. Ром смотрел на него снизу вверх, лежа на койке, на вдавленной глубоко, как гамак, панцирной сетке.
– Доктор, что у меня?
Он постарался спросить это как можно спокойнее. Бесстрастней.
– У тебя-то? О Господи! А тебе легче станет, если скажу?
– Легче, – кивнул Ром. Глаза его уже наполнялись слезами. Хорошо еще, лежит, может, не вытекут.
Доктор выкрикнул мудреное название болезни. Ром глядел, как глухой.
– Понял?! А, да ты все равно не…
– А это навек? В смысле, на всю жизнь?
– Навек-навек… Короче, да, парень, с этим ты теперь будешь жить! Жить-поживать! Добра наживать! Да ну, не дрейфь! С этим делом люди до ста лет живут! Если, конечно, соблюдать все предосторожности! Ну, многого тебе нельзя будет, конечно, да! Но ты не кисни! Это ж не приговор. Ты! Слышишь! Не приговор!
Слезы все-таки вытекли из углов глаз. Быстро стекли по вискам на подушку.
Больничная жесткая подушка, старое птичье перо мгновенно впитали соленую влагу.
Пришла больничная ночь, единственная из ночей.
Он не забудет ее никогда. Сколько бы ни прожил на свете.
Сперва ему стало плохо. Тьма подступила незаметно, неслышно. Начались перебои, сердце стало стучать не так, как обычно: странно, быстрыми сдвоенными ударами, а между ударами – паузы, провалы. Пустота…
Пустота все увеличивалась, все росла, и вот уже Ром на локтях напуганно приподнялся на кровати и слабо крикнул соседу по палате: «Эй! Врача! Худо мне…» – и тут пустота захлестнула ему горло петлей, и все потроха странно провисли в нем, ухнули вниз, в пустоту эту, и полетели, и он полетел, а куда – не знал и не понимал.
Вместе с полетом пришла боль. Не такая, как дома. Резкая и сильная, словно его кромсали изнутри ножами. Он уж думал: вот, все, боль достигла границы, а дальше может быть только ужас бессознанья, – но нет, он все видел и чуял, а боль все росла, и тогда он жалко, постыдно заорал. Вернее, ему казалось, что он кричит: на самом деле он кряхтел и беспомощно, как новорожденный щенок, разевал рот.
Он не слышал, как вокруг него бегают ходячие больные, сестры и санитарки; не видел, как к нему катят грохочущую каталку, не чувствовал, как торопливые, жесткие, истеричные руки ухватисто, зло перекладывают его с койки на каталку и везут, везут.