Птицы прилетают умирать в Перу (сборник) - Ромен Гари
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня на столе результаты экспертизы Фолькенгеймера, — сказал С… — Я не знал, что с ними делать, но, выслушав вас… Сегодня же я передам это прессе. Недостаточно, дорогой друг, иметь возможность приобретать великолепные картины: у нас у всех есть деньги. Нужно еще проявлять к подлинным произведениям искусства элементарное уважение, если не хватает сил на настоящий пиетет… Ведь это, в сущности, предметы культа.
Баретта стал медленно вставать с кресла. Он хмурил брови и сжимал кулаки. С… с удовольствием наблюдал за непримиримым, убийственным выражением на его лице: оно его молодило. Оно напоминало ему о том времени, когда приходилось с боем вырывать каждое дело у конкурента, — времени, когда у него еще были конкуренты.
— Я вам это попомню, — проворчал итальянец. — Можете не сомневаться. Мы с вами прошли примерно одинаковый жизненный путь. Скоро вы убедитесь, что на улицах Неаполя обучают ударам таким же подлым, как и на улицах Смирны.
Он бросился вон из кабинета… Не чувствуя себя неуязвимым, С…, однако, не совсем представлял, какой удар может нанести ему пусть даже очень богатый человек. Он зажег сигару, быстро проиграл в уме все свои дела, дабы убедиться, что все бреши надежно закупорены и идеальная герметичность обеспечена. После того, как полюбовно был улажен конфликт с американской налоговой администрацией, а в Панаме открыто представительство его плавучей империи, ему ничто больше не угрожало. И тем не менее после разговора с Баретта на душе у него остался неприятный осадок: снова эта скрытая неуверенность в себе, от которой он никак не мог избавиться. Он оставил свою сигару в пепельнице, встал и отправился в голубую гостиную к жене. Тревога никогда не покидала его совсем, но когда он брал руку Алфиеры в свою или касался губами ее волос, он испытывал чувство, которое, за отсутствием лучшего определения, называл «уверенностью» — миг абсолютного доверия, единственный, который он не ставил под сомнение, когда наслаждался им.
— Вот и вы, наконец, — сказала она.
Он склонился к ее лицу:
— Меня задержал один досадный… Ну, как все прошло?
— Мать нас, разумеется, потащила в дом мод, но отец заупрямился. Мы закончили в Морском музее. Скучища.
— Надо уметь и скучать немножко, — сказал он. — Иначе вещи теряют свою привлекательность…
К Алфиере из Италии приехали родители, погостить месяца три. С… любезно — но и без колебаний — снял апартаменты в отеле «Ритц».
Со своей молодой женой он познакомился в Риме, два года назад, на приеме в посольстве Ливана. Она только прибыла из своей семейной усадьбы на Сицилии, где выросла и которую покидала впервые. Не без помощи матери она за несколько недель взбудоражила видавшее виды столичное общество. Ей тогда едва исполнилось восемнадцать, и она отличалась редкой, в прямом смысле этого слова, красотой, как будто природа сотворила ее, чтобы закрепить свою верховную власть и принизить всё сделанное рукой человека. Копна черных волос, лоб, глаза, губы в своей гармонии представлялись как некий вызов жизни искусству, а нос, изящество которого не исключало, однако, твердости характера, придавал лицу легкость, спасая его от холодности, которая почти всегда сопутствует чересчур смелым поискам совершенства; достичь его, а возможно, избежать, удается только природе в ее великие моменты вдохновения или же благодаря таинственной игре случая. Шедевр — таково было единодушное мнение всех, кто смотрел на лицо Алфиеры.
Несмотря на все оказываемые ей почести, комплименты, вздохи и прочие восторги в ее адрес, девушка отличалась необыкновенной скромностью и робостью, за что, несомненно, были в ответе и монахини монастыря, где она воспитывалась. Она всегда выглядела смущенной и удивленной, слыша этот льстивый говор, который преследовал ее везде, где бы она ни появилась; под пылкими взглядами мужчин она бледнела, отворачивалась, ускоряла шаг, а на лице ее читалась робость и даже смятение, достаточно неожиданное у ребенка, которому никогда ни в чем не отказывали; трудно было представить существо более очаровательное и при этом почти не осознающее всей степени своей красоты.
С… был на двадцать два года старше Алфиеры, но ни мать девушки, ни ее отец — один из тех герцогов, которыми изобилует юг Италии и на чьих гербах, со стертым серебром, сохранились лишь изображения жалких остатков латифундии, общипанных козами, — не нашли ничего аморального в этой разнице возрастов. Напротив, чрезмерная робость, неуверенность девушки в себе, от которой ее не могли излечить ни почести, ни восхищенные взгляды терявших голову поклонников, как бы подталкивали к союзу с сильным и опытным мужчиной; а репутация С… в этом плане была известна. Сама Алфиера принимала его ухаживания с явным удовольствием и даже с благодарностью. Свадьбу сыграли без помолвки, три недели спустя после первой встречи. Никто не ожидал, что С…, этот, как его неизвестно почему называли, «авантюрист», этот «пират», постоянно висевший на телефоне, держа связь со всеми биржами мира, в один миг «остепенится» и станет преданным мужем, посвящающим обществу молодой жены больше времени, чем своим делам или коллекциям. С… был влюблен, искренне и глубоко, но те, которые хвастались близким знакомством с ним и которые тем охотнее выдавали себя за его друзей, чем они больше его критиковали, не уставали напоминать, что, вероятно, не одной любовью объясняется тот торжествующий вид, какой появился у него после женитьбы, и что радость в сердце этого любителя искусства радость иного рода, менее чистая, а именно: то, что он похитил у других шедевр более безупречный и более ценный, нежели все его Веласкесы и Эль Греко вместе взятые. Супружеская чета обосновалась в Париже, в бывшем особняке послов Испании, в квартале Марэ. На целых полгода С… забросил дела, друзей, картины; его суда продолжали бороздить океаны, а его представители во всех частях света исправно телеграфировали ему отчеты о своих находках и готовящихся крупных аукционах, однако было очевидно, что он безразличен ко всему, кроме Алфиеры; счастье его было таким полным, что мир, казалось, становится для него спутником, далеким и не представляющим интереса.
— Вы выглядите озабоченным.
— Да, я озабочен. Всегда неприятно поражать человека, не сделавшего тебе ничего плохого, в его самую чувствительную точку: тщеславие… Однако именно это я собираюсь сделать.
— Почему же?
С… немного повысил голос, как всегда, когда он бывал раздражен, более заметным стал певучий акцент.
— Дело принципа, моя дорогая. С помощью миллионов пытаются устроить молчаливый заговор вокруг фальшивого произведения искусства, и если мы не наведем в этом порядок, очень скоро никого не будет волновать разница между настоящим и