Сто первый - Вячеслав Валерьевич Немышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Застеснялся. Ой какая невидаль! — тот самый голос мягкий. — И чего ж там у тебя такого необычного?.. Лежи уж. Сама я, сама… Ну-ка. Вот так. Мочись, мочись. Ой, смешной какой ты.
Чувствует Иван, как заскользили эти сильные руки по его телу: по животу и ниже, туда, где стыдное у всякого мужчины. Стыдное, потому что немощное — стыдоба мужику от немощи. Сделали руки все правильно. Тужится Иван, а со стыда не может сходить: как судорогой свело мышцы, в голову даже отдало. Застонал он.
Руки те по животу его гладят. И отлегло…
Кудряшки снова щекочут по щекам. Обволакивает Ивана теплым — укутало одеялом до подбородка. И уже сквозь сон слышит, но уже с обидой будто:
— Стеснительный. А как встанешь тоже, небось, под юбку полезишь. Мужики…
Потянулись долгие госпитальные дни.
Стал Иван постепенно, понемногу вспоминать, что было с ним — кто он и как попал сюда. А как вспомнил, то и затосковал. И первым делом стали ему сниться сны, да не так, чтоб с голубыми кудряшками, а непонятные — черно-белые — как старое кино.
В снах Иван торопился куда-то, словно боялся не успеть…
Пустое шоссе. Маршрутка вроде как последняя до города. Он бежит, что было сил, а ноги вязнут, еле волочатся. Сумка тяжела. Он сумку бросил, обернулся — пожалел: там материны носки шерстяные, Болотникова старшего тельник, мед майский в стеклянной банке. Как же все бросить? Завелась маршрутка. Поехали. Едут мимо кладбища. Видит Иван знакомую могилу, где дед с бабкой лежат. А над ней теперь обелиск с красной звездой. Думает Иван, что в этой звезде килограммов пять… Не то, что Болота хвалился. Болота всегда, когда переберет, бахвалится о всякой ерунде. И вдруг видит он, что машет ему с бугра брат Жорка. Но будто и не брат. Другой. Почему другой, не может Иван понять. Да и не должен Жорка быть здесь. Он же… на кассете. Водитель спрашивает: «Платить будем, Знамов?..»
— Знамов, Знамов. Его разбудить! Ну, просыпайся что ли. Обход.
Койка Ивана у окна.
Он просыпается от голосов; белые халаты вокруг.
Вспоминает Иван, что вчера сосед, крепыш Витюша, клеил окно — щели затыкал ватой, чтоб не дуло. Когда закончил и пододвинул обратно Иванову кровать, поставил ему на тумбочку банку с медом. Из дома, говорит, прислали. А еще, Иван спал когда, пришла «гуманитарка»: всем раздали новые тельники. А он, Иван, не помнит, потому, что его будили, будили, а он только матюгнулся. Цивильные, которые притащили «гуманитарку», не обиделись — понятливые.
— Ну что, солдат, на поправку идем?
Доктор присел на кровать в ноги. Ему подали бумажки; он уткнулся «очкастым» носом в листки, смотрит, угукает:
— Угу, угу… Ну что ж, скажу тебе по-честному, везучий ты парень, Знамов. Еще бы миллиметр и разлетелась бы твоя голова как тыква. Сны мучают? Терпи, солдат. Контузия у тебя тяжелая. Покой и лекарства, — он повернулся к стоящим за спиной белым халатам: — Что ему? Угу… По два кубика… Пока не вставать… Как долго? — доктор оценивающе посмотрел на Ивана, потом в окно. За пыльным стеклом рос тополь-великан. — А вон как листья появятся, до тех пор.
Народ в палате подобрался веселый. Все разговоры «о бабах».
Посреди палаты стол.
По вечерам, когда начальство разойдется, резались в карты пара на пару. Витюша с прапором-авианаводчиком спелись. Прапор кривой на один глаз — осколком вышибло; бляху марлевую поправляет, кроет козырями.
— Ну что, слоны, а так нравится? А дамой, а тузом… Вот вам, слоняры, на погоны две шахи.
— Га-га-га, — ржет довольный Витюша.
Иван лежит с закрытыми глазами и слышит, как прапор грозно на Витюшин смех:
— На полтона сбавь! Разбудишь…
Иван не видит, но по наступившей тишине сообразил, что все обернулись в его сторону.
— Парень, говорят, майора одного серьезного спас. Вчера полковник наведывался. Вас, слонов, на процедуры тогда водили. Все разорялся, шумел — как здоровье, да где лежит, какие условия.
Полковник и, правда, приезжал проведать Ивана — тот самый от разведки. Иван сквозь свои «колокольчики» слышал их разговор с доктором.
— Этого солдата надо лечить… лечить сильно, чтоб бегал. Будет? Хорошо. Парень себя не пожалел. Он Ваську спас. Мы с Васькой от Ботлиха. Жена пирожков наготовила, супу. В ноги, в ноги пареньку, как говорится.
«Слава богу, успели. Не зря, значит», — подумал Иван и забылся дремучим сном.
Приснился ему калмык. Будто ползут они по полю, спешат. А у Ивана ног нет, и волочится за ним по земле синее дымящееся… Глянул, кишки его вытянулись, как веревки, брошенные кем-то впопыхах. Иван стал их подтягивать и обратно запихивать: пихает, а они не лезут в живот — места не хватает. Раздуло Ивана как барабан. Савва смеется. Иван ему: «Чурка, чего мою винтовку не взял? Потом же чистить!» А Савва: «Злой, как собак, но брат, брат, брат…» И колокола отовсюду — дон-н, дон-н…
Открыл Иван глаза, приподнялся на локте.
Из окна фонарь ему в глаза. В палате зелено от трескучего неона с полтолка. За столом игроки-картежники. Шушукаются, сдают на новый кон.
— Доброе утро, славяне.
Прапор карты бросил. Витюша-добряк кистью, белым обмотышем, затряс.
— Проснулся… Так вечер… Лариска рыжая придет колоть, «плюс-минус» которая.
Авианаводчик снова колоду тасует.
— Похаваешь? На глюкозе только мочой исходить. Холодное осталось с ужина.
Наелся Иван до отвала, так что до тошноты. Затолкал в себя слипшихся макарон, котлетку припеченую с загустевшим жирком.
За столом игра вовсю. Раскурились — надымили. Вдруг дверь открылась, и вошла в палату медсестра.
Про рыжую медсестру говорили в госпитале всякое и нехорошее тоже.
Но «рыжая» гордо заходила в палаты, повиливая обтянутым выпуклым задком, распихивала по луженым глоткам таблетки, ловко колола в худые задницы. На пошлость кривилась снисходительно. Даже дружный похабный гогот не мог смутить ее. Была она некрасива: перезрелая — годам к сорока, как вино в бутылке, что откупорили, но все не допили: вкус уж не тот, и крепость слаба, но аромат еще остался.
В руках у медсестры поддончик со шприцами. Шагнула. Халатик с коленки. Белая коленка — пухлая ароматная. Зачесалось у Ивана в ноздре. Народ за столом окурки в банку ныкать.
— Ну, што, басурмане, опять?.. Все, пишу рапорт на вашу палату… Курить в туалете! Гаворено же, — говор у рыжей южнорусский мягкий. Но голос строгий. — Прапорщик, ну вы же взрослый человек.
И тут Иван понял, почему рыжую прозывали между