Мария Волконская - Михаил Филин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А ведь в теории могло получиться и по-иному. Не будь у Ивана Никитича Инзова столь доброго сердца — глядишь, и поступил бы он строго формально: под благовидным предлогом отказал визитеру, взял да не откликнулся на просьбу прославленного инвалида, оставил поднадзорного Пушкина выздоравливать при себе, в Екатеринославе. Как государственный чиновник, блюдущий порядок, он был бы абсолютно чист перед уставами и петербургскими инструкциями — но безмерно провинился бы перед отечественной литературой.
Ведь скажи Инзов «нет» утром того достопамятного дня — и не было бы, скорее всего, у нас каких-то пушкинских произведений, не было бы (трудно представить) и Татьяны Лариной.
Крайне хрупким и непредсказуемым порою кажется этот мир — но все главное в нем закономерно и незыблемо.
Недаром Пушкин придавал столь большое значение случаю, «странным сближениям»: они преследовали его всегда и повсеместно и, настигая, раз за разом убеждали в неслучайности самого бытия.
28 мая Раевские и Пушкин, позавтракав, выехали из Екатеринослава и двинулись по Мариупольской дороге. «Инзов благословил меня на счастливый путь, — сообщал поэт брату, — я лег в коляску больной» (XIII, 17). У него был «озноб, жар и все признаки пароксизма»[132]. «Здоровье его было сильно расшатано», — вспоминала через много лет княгиня М. Н. Волконская[133].
В компанию путешественников, помимо Пушкина, входили: сам генерал Раевский, его дети Николай, Мария и Софья, гувернантка мисс Мятен, компаньонка Анна Ивановна Гирей («крестница генерала, родом татарка»), учитель француз В.-А. Фурнье де Бафлемон и доктор Е. П. Рудыковский. «Всё это общество помещалось в двух каретах и коляске, — скрупулезно писал П. И. Бартенев. — Пушкин сначала ехал с младшим Раевским в коляске, а потом генерал пересадил его к себе в карету, потому что его сильно трясла лихорадка»[134]. Любопытно, что в подробных письмах, которые глава семейства отсылал с дороги своей дочери Екатерине (H. Н. Раевский-старший назвал их «родом журнала»), имя больного поэта почему-то не было названо ни разу.
Через неделю от пушкинской болезни не осталось и следа.
Так начались «счастливейшие минуты жизни» поэта.
(Позднее Пушкин утверждал, что «Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы». И как тут поспоришь: ведь только в этой странной империи могли покарать неблагонадежного подданного ссылкой — в восхитительный край, к теплому морю, а по дороге виновного к месту отбывания ссылки еще и ужесточить ему наказание — долговременным отпуском.)
Пушкин рассеянно поглядывал в окно и слушал генерала, который неторопливо рассказывал анекдоты о своем родственнике и властелине данного края — царство ему небесное — светлейшем князе Потемкине.
В соседней карете ехала Мария Раевская. Встреча с известным стихотворцем, к тому же гонимым бессердечными властями, хворым и несчастным, не могла оставить ее равнодушной. Дивные пейзажи, открывавшиеся вокруг, Машеньку мало интересовали. Ей было до слез жаль молодого человека, едущего с отцом.
И эту жалость можно считать началом сюжета.
Вовсе не случайно лексикографы утверждают, что на Руси слова «жалость» и «любовь» иногда становятся синонимами.
Едва заметная «искра нежности» заронилась в душе девушки.
А навстречу шагали полосатые версты-гренадеры. Кареты переваливались с боку на бок и поскрипывали, словно приветствуя стройных молодцев.
Марии шел тогда пятнадцатый год.
Утром 30 мая притомившиеся путешественники остановились неподалеку от Таганрога, покинули кибитки — и, оглядевшись, пришли в восторг от открывшегося вида Азовского моря. «Вся наша ватага, — писала Мария Николаевна в мемуарах, — выйдя из кареты, бросилась к морю любоваться им. Оно было покрыто волнами, и, не подозревая, что поэт шел за нами, я стала, для забавы, бегать за волной и вновь убегать от нее, когда она меня настигала; под конец у меня вымокли ноги; я это, конечно, скрыла и вернулась в карету. Пушкин нашел эту картину такой красивой, что воспел ее в прелестных стихах, поэтизируя детскую шалость…»[135]
Надо пояснить, что стихи из первой главы «Евгения Онегина», о которых вела речь мемуаристка —
написаны спустя несколько лет, в 1823 году, и хотя в них как будто есть упоминания о чувствах 1820 года («Как я желал тогда…» и т. п.), они всё же характеризуют состояние души более позднего, в чем-то изменившегося Пушкина, и — что не менее существенно — являются поэтической интерпретацией эпизода под Таганрогом, которая вовсе не тождественна самому эпизоду и его эмоциональному контексту. Однако сам факт появления романной версии данной «картины» (которая в «Евгении Онегине» лишена всяких признаков «детской шалости») глубоко знаменателен: он доказывает, что тогда, на утреннем берегу Азовского моря, поэт — похоже, впервые — заметил и запомнил Марию Раевскую.
Не было, разумеется, и в помине никакого пушкинского «порыва страстей» — но все же «искра» ее «нежности» не осталась без учтивого ответа.
Правда, галантность — всего лишь рифма к «жалости», причем не самая удачная…
6 июня дружная компания прибыла в Пятигорск, на Горячие воды, где путешественников встречал Александр Раевский. В течение двух последующих месяцев Раевские и Пушкин, переезжая с места на место и меняя целебные источники, «ходили, спали, пили, купались, играли в карты, словом, кое-как убивали время»[137]. Случалось, ездили осматривать «Бештову высокую гору», посещали Шотландку и прочие местные достопримечательности. Девушки, по словам генерала, брали ванны «по одному разу, а когда жарко — по два, в воде кисло-серной, теплотою как парное молоко, единственно для забавы»[138].