Ртуть и золото - Елена Леонидовна Ермолович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Может, другую невесту хочет? – предположил Яков.
– Да никакую не хочет. Его метресса, Нати Лопухина, замужем, и наш птимэтр, кажется, собрался хранить ей верность. Или не ей, кому-то другому, – де Тремуй подмигнул. – Вы слышали историю этой знаменитой помолвки?
– Увы, нет, – отвечал Яков, подумав при этом: «И фиг бы с нею».
– Не так давно обер-камергер фон Бюрен и обер-гоф-маршал Рене Левенвольд составили партию в фараон, и Рене проигрался совершенно сокрушительно. И на другой день объявлял испанского посланника с таким трагическим лицом – вы же видели, какие у него выразительные глаза, посмотришь, и уже жалко. Ее величество, как только посланник отбыл, спросила: отчего такая мина? У женщин необъяснимая слабость к Рене, такая же необъяснимая, как к этим маленьким трясущимся собачкам, которым хочется с размаху дать пинка за их убожество, а дамы тискают их и носят за пазухой. Рене не стал скрывать, в чем его горе, признался в проигрыше, посетовал на злобу и жестокость фон Бюрена, на предстоящую долговую яму – и тут же получил свой проигрыш из казны. Не стоит удивляться, что через неделю Рене опять продулся, и снова Бюрену, и держал свой гофмаршальский жезл на празднике – с самым кислым лицом. И опять – принял свой проигрыш обратно, из казны.
– И третий раз? – ведь непременно должен был быть и третий раз, как в русской сказке.
– На третий раз ее величеству сей балаган наскучил, и обер-камергер фон Бюрен послан был сватом к семейству Черкасских, вы же знаете, что подобному свату невозможно отказать. Младший Левенвольд получил руку самой богатой на Руси невесты, и под ее приданое он теперь и играет. И при дворе играет, и в московских игорных притонах. А кислая мина – похоже, осталась с ним навсегда.
– Я собрался было его пожалеть, но мы, кажется, приехали, – с облегчением провозгласил доктор Ван Геделе.
– Погодите, – де Тремуй удержал его руку своими сухими жесткими пальцами. – Я не рассказал вам – последнюю сплетню. Нам нельзя расстаться, пока вы ее не услышите!
– Говорите же, – поторопил Яков, – дядюшка заждался.
– Вы что-нибудь слышали – о черной иконе, исполняющей любые желания? – спросил де Тремуй тихо-тихо, чтобы не подслушал их кучер. – О подземной часовне и о тайном проводнике, которому нужно назвать секретное слово и он приведет – к святилищу?
– И что за слово? – Яков припомнил своего польского веселого попутчика, его квадратный драгоценный сверток. Значит, устроился-таки в Москве, шельма.
– Слово то – «Трисмегист», – прошептал свистяще де Тремуй. – Ночью, в доме покойника Дрыкина…
– Нет, о таком я не слыхал, – прервал его Яков и полез из кареты. – Должно быть, брешут люди. Лак я вам пришлю – со слугой. Прощайте!
– Заходите в оранжерею – я все-таки сорву для вас персик! – вслед ему прокричал де Тремуй.
Яков ступил из кареты в грязь, обрызгался и подумал легкомысленно: «Не пойду. Ни в оранжерею, ни в дом покойника Дрыкина. Понятно, что старый артишок увязался со мною – чтобы передать привет от Ивашки. Да только на что он мне теперь, этот Трисмегист? Нет, не пойду…»
Нати Лопухина
For want of a nail the shoe was lost,
For want of a shoe the horse was lost…
Все и вышло, как в английской Степкиной считалке – споткнулась лошадь, перекосило карету, сорвалось колесо – в бездонную майскую канаву. Экипаж повалился, брызнули стекла – она едва успела спрятать лицо в ладони. Рухнуло все, покатилось, перепуталось – кони, форейторы, упряжь, и пассажиры внутри кареты… и – «baby was lost». Не «kingdom», всего лишь «baby»… Но когда слуги несли ее в дом, из экипажа, никто не знал еще, что кровь на платье – не только от порезов. Не сразу поняли, что надобно бежать за акушеркой. Кровь была потом – везде в будуаре, в сказочной маленькой комнатке, изнутри обитой шелком, словно шкатулка. Или же – словно гробик для канарейки…
Он приехал поздно ночью – не оттого, что боялся мужа, просто нашлись дела поважнее. Муж, кажется, даже сам проводил их до ее комнат.
Их – потому что он привел с собой врача.
– Ты же не приглашала еще нашего Бидлоу, Нати?
Она покачала головой, глядя на человека за его спиной – мрачного, как смерть в капюшоне. Этого его доктора, кажется, даже так и звали – Deses, Смерть.
– И не нужно. Никому не стоит знать – по крайней мере, до охоты. Ты нужна мне на охоте здоровая и веселая, а не овеянная траурным флером. Зависть, но не жалость – вот твоя аура, как говорят алхимики. Справишься?
Нати кивнула.
– Этот мой доктор – он для мертвых, не для живых, он тюремный прозектор. Но начинал он как абортмахер.
– Вы сохранили младенца, мадам? – Смерть в капюшоне выступил вперед. – И все то, что вышло с ним вместе – уж простите за неприятные подробности…
– Все за ширмой, – бросила она коротко, – в умывальном тазу, под пеленкой.
– Спасибо.
Лекарь ушел за ширму, вернулся за подсвечником – и с ним вместе побрел за ширму опять. Силуэт его проступил на шелке, как в театре теней – как он склоняется над тазом и перебирает что-то в нем, словно жемчуга.
– Рене! – позвала Нати, и голос ее сорвался на хрип.
Он присел на край ее постели, и взял ее руку, и заговорил – тихо, но отчетливо, проговаривая каждое слово. Он говорил – и одновременно сцеловывал сукровицу с раскрывшихся порезов, с тыльной стороны ее ладони:
– Произносить слова следует внятно и четко, и в то же время так тихо, чтобы собеседник невольно вслушивался в них, ловил их – словно капли дождя в пустыне.
– Мне больно! – Нати ударила его пальцами по губам, и на костяшках осталось золото его помады.
– Воин должен быть внимателен в подборе слов и никогда не говорить: «Я боюсь» или «Как больно!» Таких слов нельзя произносить ни в дружеской беседе, ни даже во сне, – отвечал он с лукавой улыбкой. – А что, тебе очень больно?
Нати пожала плечами.
Лекарь вышел из-за ширмы, вытирая руки:
– Вам очень повезло, мадам. Все вышло полностью – от меня не требуется более ничего, разве что дать вам перед сном лауданум. Но с этим справится и