Воспоминания Понтия Пилата - Анна Берне
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Старая шутка, которая продолжается четыре тысячи лет, Кай Понтий! Всемирное царство, обещанное Ягве Израилю. Какой фарс! Посмотри на меня: я — царь Израиля, и увидишь, чем я владею. Заметь, мой отец верил в эти сказки, — он, не веривший ни в какие глупости. Я помню даже… Это было уже тридцать лет тому назад, как раз накануне восстания, которое наш покойный Публий Квинтилий сумел так своевременно подавить. Три волхва пришли из Персии за кометой, которая появилась в то время на небе. Не знаю, была ли она видна в Риме. Они утверждали, что эта звезда возвещает миру о рождении Царя иудеев. Представляешь, Кай Понтий, какое удовольствие доставила эта новость моему горячо любимому отцу! Царем Израиля, единственным, законным, был он один! Но он быстро все уладил, можешь мне поверить! Мой отец, человек мудрый, осторожный и рассудительный, призвал книжников, которые проводят все свое время за чтением и толкованием священных книг. Он спросил их, где, согласно Пророкам, должен родиться Мессия. Извини, Кай Понтий, это иудейское слово, по-гречески положено говорить «Христос», что означает…
Я сухо перебил его:
— Я знаю! Христос означает Помазанник, Избранный.
— Именно так! Ты великолепно говоришь по-гречески, дорогой Кай Понтий! Помазанник. Это старый иудейский обычай помазывать царя, посвящать его. Единственный раз книжники были единогласны. Ты будешь смеяться! Они ответили: «В Вифлееме». Представляешь? В Вифлееме! В этой деревушке на холмах, где нет ничего, кроме овец и пастухов! Самое забавное, что мой возлюбленный отец принял их слова всерьез! Он хотел все предусмотреть. Он отправил солдат в эту деревню с приказом зарезать всех младенцев моложе двух лет! Их оказалось около двадцати в городке и окрестностях — и все были преданы смерти. Если, по истечении четырех тысяч лет, Мессия, наконец, и в самом деле родился в этой местности, у него не было шанса уцелеть! Пусть они и дальше ждут своего Мессию! Ты не найдешь в Вифлееме ни одного человека, которому сегодня было бы между двадцатью восемью и тридцатью. Так что, дорогой Кай Понтий, не переживай из-за этих историй о Мессии и Христе. Но, возвращаясь к Иоанну…
Как мне ненавистен Ирод!
Мне удалось выпроводить его, ничего не пообещав: я начинал усваивать уроки Востока. Я лишь сказал неопределенно, что необходимо присматривать за Иоанном. Зато я дал себе зарок отправить в Галилею надежного человека, который будет сообщать мне, что там происходит. Ведь старый Лис не простит мне, что я не попался в его ловушку.
В течение нескольких недель я тщетно искал в моем окружении человека, годного на эту роль. Лучшей кандидатурой был бы какой-нибудь иудей; но даже среди тех, кто скомпрометировал себя, работая на нас, ни один не захотел выполнить это поручение. Аррий напрасно обошел счетоводов и агентов казны и таможни. В какой-то момент он было решил, что нашел наконец шпиона в лице одного мытаря из Капернаума, по имени Левий бар Алфей. Ему была выгодна сделка, которую мы предлагали: я платил хорошо. Однако этот Левий, человек с давно испорченной репутацией, отвергнутый синагогой, с которым в Капернауме никто не разговаривал и при встрече с которым родные братья плевали в него и отворачивались, отказался от нашего поручения, даже не соизволив объясниться.
Мы сожалели, что не смогли убедить его, потому что он был умным и очень живым. Кроме того, помимо иудейского, он говорил еще на греческом, арамейском и превосходной латыни. У него были неплохие познания в персидском и арабском, которые он получил, общаясь с торговцами из этих стран. Если бы он захотел, я мог бы после взять его к себе секретарем и переводчиком.
После неудачи с Левием мне пришлось на время отказаться от мысли следить за Иродом и его тетрархией и посвятить себя одним административным делам. Поддержание общественного порядка, финансы, налоги, безопасность караванных путей — это еще не все обязанности, которые были на меня возложены. Я строил планы. Я так много ездил, чаще, чем сам того желал, по дороге, ведущей из Кесарии в Иерусалим, что кое-что начал понимать в этой лишенной растительности сельской местности Иудеи. Старый инстинкт крестьянина, унаследованный от самнийских и кампанийских предков, подсказывал мне, что эта сухая земля не так уж непригодна для земледелия. Наконец инженеры, посовещавшись, подтвердили мои догадки: вода здесь была. Правда, нужно было очень постараться, чтобы заключить источники в трубу, отвести их и возвести акведук, но этой водой я напоил бы Иерусалим, превратив эти чахлые поля в роскошные фруктовые сады. Я улыбался, представляя себе рощи апельсиновых и лимонных деревьев; я слышал, как шумят площади Иерусалима от журчания фонтанов, таких же говорливых, как в Риме. Добыв воду, я превращу Иудею в благодатный край, здесь не будет страшных эпидемий… Для воплощения моих замыслов не хватало одного: денег. У меня в сундуках их было мало, не на что было даже начать земляные работы. Но я надеялся, что раздобуду нужные средства.
Я чертил планы моего будущего акведука, когда вошел Нигер:
— Господин, я не помешаю? Я пришел просить тебя подписать отставку.
— Какого-нибудь ветерана?
Луций Аррий пожал плечами:
— Да, господин, но не такого, который мог бы тебе что-то сказать. Переведен сюда незадолго до смерти Кесаря Августа… Обычно чего только не придумывают, чтобы не попасть в Иудею; этот сам напросился… Что за дурень! Правда, вначале он служил вполне исправно. А потом, лет десять назад, девица, с которой он жил, проститутка, — воистину иначе не скажешь! — уехала с одним воякой, который, закончив службу, возвращался в Италию. Не представляешь, что с ним сталось! Это был фонтан слез. Когда же не плакал, он так напивался, что валился с ног. Слезы в конце концов высохли — никто не может плакать всю жизнь. Но вино… Теперь это пьяница, который вообще не просыхает. Для службы не страшно; пагубная привычка не мешает ему учить новобранцев держаться в седле. Но жаль малыша…
Я поднял глаза, я знал единственную слабость Нигера, посвятившего себя армии, его безутешную печаль: у него не было детей…
— У него есть ребенок?
— Да, господин. Сын. Понятно, что та девица не стала обременять себя, когда улепетывала отсюда; у таких женщин материнских чувств меньше, чем у суки! Ему одиннадцать… Красивый мальчик, черненький и смуглый, как его сирийская мать, но с серыми глазами, как у его галльского отца. Самое грустное во всем этом — они обожают друг друга и очень несчастны…
Сколько лет я не вспоминал о Флавии, моем центурионе восемнадцатого? И почему мне вдруг припомнилось его скуластое лицо, сломанный нос, странные светлые глаза кельта? Даже его невозможный акцент звенел в моих ушах, с раздражающим судорожным прерыванием речи, с вечным «знаешь, трибун»… Как я уже говорил, он никогда мне не писал: вывести пером несколько слов было выше его сил… Очень скоро я перестал об этом думать… Любовь Прокулы совершила это чудо: меня больше не преследовали, как прежде, на протяжении многих лет, воспоминания о Тевтобурге. Иногда все же случалось, что они охватывали меня, и я снова видел сражение, вспоминал, о нашем позоре и об этом долгом, бесконечном пути через враждебную Германию, который привел нас, галла и меня, к Рейну. Я вспоминал этот путь, на протяжении которого, изможденный, больной, был для Флавия не товарищем, а обузой.