Крайний - Маргарита Хемлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И до того довел себя подобными представлениями, что начал себя с головы до ног щупать, ноги-руки. Сколько их. По две или по четыре. И так и дальше.
В какой-то день, когда я совсем запутался, поздно вечером, можно сказать, ночью, в дверь постучали.
Старики спали.
Я бросился к окну — смутно рассмотрел человека, а кто — непонятно. Думаю: открывать не буду. Постучит и уйдет. Но другая мысль затмила: не уйдет. Раз ночью явился — не уйдет. А за калиткой еще трое, наверное, стерегут. И они не уйдут.
Открыл двери. Субботин.
— Кто в доме? — спросил шепотом.
— Двое. Я третий. Спят. Старики.
— Выйдем.
Пошли за дом. В высоких лопухах и крапиве нас не видно. Я хотел закурить.
Субботин отвел руку от спичек.
— Не кури. Слушай внимательно. Собирай манатки и уезжай из города.
— Куда?
— Куда хочешь. Куда можешь. Без разницы. Немец и правда разбился насмерть. Тебя ищут. Приметы сообщили и все такое. Сейчас обстановка сложная. Если б ты хоть не еврей был. А тут сошлось: могут теракт приписать. Вокзал, железная дорога и пошло-поехало. У нас инструкции каждую минуту: еврейский заговор не дремлет. Немца героем сделают, хотел тебе помешать, а ты его и кокнул. С работы завтра с утра увольняйся, спокойненько только, с улыбочкой. Скажи, что по семейным обстоятельствам. Напусти тумана. У вас то еще местечко. Синагога под ногами обкома партии.
— Почему — синагога? — обиделся я.
— Сколько вас работает, бритвами и ножницами махает? Пятеро? Четверо евреев. У нас сигналы поступают.
Я заикнулся, что он амнистию обещал. Субботин меня осадил, аккуратно взял за майку, в кулак собрал материю, аж затрещала:
— Не обсуждать! Делай, что говорю. Сделаешь — может, уцелеешь. Не сделаешь — сам заплатишь. И меня подставишь. И Надю свою тоже. И стариков потянешь. Вася-Василек.
Отпустил майку. Не попрощался.
Я стоял, как закопанный. Крапива жалила голые руки и ноги. Хотел сделать шаг, но не получилось ни в какую сторону. Горела кожа, горело внутри, горело вокруг головы и подступало к глазам.
Как очутился в своей постели — не помню. До скорого рассвета проворочался.
Встал первый. Собрал мешок с вещами, затолкал в угол возле топчана.
Сел за стол, сложил руки крест-накрест, опустил голову и так, с опущенной головой, просипел:
— Вставайте, люди добрые. Прощаться настал час.
Старики повскакивали от таких слов. А только заметили мой вид, совсем испугались. Но я напустил улыбку и продолжил:
— Шутка. Чтоб вам веселей с утра. Я заранее тревожить не хотел. Сегодня уезжаю. Давно собирался. А сегодня-таки еду.
— Что? Куда? Почему?
— Как говорится в стихотворении, «В далекый нэвидомый край, аж на Донбасс», — бовкнул первое, что пришло на ум из школьной программы, — Шевченко Тарас Григорович, — добавил я, чтоб отсрочить время.
— Ну, Шевченко. А ты при чем? И что у тебя волдыри на руках, на шее? По крапиве лазил? — Самуил Наумович вытаращил глаза. — Ты из-за стола обиделся? Я его сейчас топором порубаю. Гада фашистского! Чтоб из-за него ты нас бросал? Скажи! Из-за него?
Схватился за стол и вроде хотел перевернуть. Сил не хватило. Такая махина. Втроем не повернешь.
Зинаида Ивановна к мужу:
— Сема! Нэ чипай його! Он не в себе. Ты ж не в себе, дытынка? Кто в такое время из дома выходит? Никто. И ты не пойдешь. Не пойдешь? Ты поспи, полежи, успокойся.
— Нет. Пойду. Больно мне вас от себя отрывать. Но вы не волнуйтесь. Я вас не брошу. Если живой буду, не брошу. У меня кроме вас никого нету.
Чувствую, приклеенная улыбочка никак не сходит. Рот кривлю на бок, слова кривые. А ничего поделать не могу.
— Может, у тебя любовь? Может, ты с дивчиной какой бежать надумал?
Зинаида Ивановна подошла ко мне, протянула руки, как в народной песне:
— Может, тебя ее родычи нэ прыймають? Кропывою з подвирья выганялы? Дак я до ных пиду, в ноги кынуся, розкажу, якый ты хороший. И бигты нэ трэба. Мэни повирять. Мэни уси вирять.
Я схватился за эту соломинку и с порога сказал последнее:
— Именно из-за любви. Вы ж понимаете. Любовь — сила. Не плачьте. До скорого свидания. Точно вам обещаю.
Выбежал и торбу свою с вещами забыл. Обратно влетел пулей — торбу за плечо закинул. Тут Зинаида Ивановна спросила:
— А деньги у тебя есть? На какие деньги ты едешь, скаженный?
Денег у меня не было. Я так и сказал.
— Господи, с ума сошел! С ума сошел! — Заголосил Самуил Наумович, — Зинаида, дай ему его деньги. Все отдай.
— Где они? Ты ж их без конца перепрятывал. Где? — засуетилась Зинаида Ивановна.
Бросилась к буфету, раскрыла дверцы, пошарила рукой под газетой на одной полке, на второй. Побежала в коридорчик. Загрюкала ведрами, железяками, со стены упало корыто.
Самуил Наумович сдернул скатерть со стола. Раздвинул столешницу, со дна тумбы достал сверток.
— Вот твои деньги. Я брал с того, что ты давал понемножку. На хлеб. Я их тебе собирал. Забирай.
Сунул мне сверток под нос.
— Забирай гроши свои. Мы думали — по-человечески. А раз ты так. Забирай.
Я поцеловал Сему и Зину. Они еле держались на ногах. А стояли или уже упали, когда я калитку закрывал, неизвестно.
Шел зигзагами. Но сколько ни кружил, до открытия парикмахерской оставалось два часа. Пересиживал в сквере. Дворник шваркал метлой у меня под носом. Шваркал и шваркал. Шваркал и шваркал.
Наконец, спросил:
— Приезжий?
— Приезжий.
— Звидкиля?
— Откуда надо.
— Ты не грызись. Время такое. Надо спросить. Для формы.
Я безответно пошел через дорогу. Посидел в следующем месте. Не на просторе, а в кустах смородины. Поел, конечно. Еще зеленоватая. Но пахнет хорошо.
Молодость взяла свое. Заснул на траве. Последняя мысль перед сном была про то, что я не рассказал Субботину об армянском солдате. О том, как тот умер. Как я забросал его ветками. Как последним из всех людей смотрел на него. Дал себе клятву в следующий раз исправиться. Если наступит случай.
Мне снилось, что я лежу в лесу. Надо мной склонился Букет. И солнце пробивается в глубину глаз сквозь его патлатую шерсть.
Проснулся от звуков вокруг. Люди шли в разных направлениях. На меня не обращали внимания. Пристроил свой мешок под кустом, прикрыл травой. Отправился по месту работы.
С увольнением прошло гладко и правдоподобно. Сразу выписали расчет.