Дети рижского Дракулы - Юлия Ли
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С тех пор меня трогали все реже, я почти поселился в библиотеке, учителям до меня не было дела. Оценки мне ставили всегда высшие, я даже на два класса перескочил вперед и окончил курс раньше своих главных обидчиков – маменька отчисляла в гимназию приличные средства, а заучивать уроки я навострился так ловко, что хватало дня, чтобы зараз прочесть всего «Евгения Онегина» и ответить его наизусть. Да меня и не слушали почти, так ставили пятерки.
Компромисс нашелся сам собой. Я просто уходил жить в книги и машинально делал то, что от меня ждали, не пытаясь более ни сблизиться ни с кем, ни защищаться.
Не я первый, не я последний из тех, кто хоть раз подвергался травле, страдал от дикой необузданности охотника, живущего глубоко в нас. Вероятно, люди еще не пришли к той высокой степени цивилизованности, в которой нет места инстинктам, но лишь единственно разуму, к той форме цивилизации, которую воспевали Платон и Сократ, ставя в первостепенную важность нематериальность ценностей. Человек, как ни старайся он себя показать высоконравственным, благородным созданием, все еще остается тем же обросшим существом, чудищем, живущим в пещере, поедающим все без разбору, истребляющим все без разбору, зависящим от желаний показать свою силу, обладание и власть, не имеющим покоя, покуда он не достигнет желаемого, и до сих пор не осознавшим, что достичь сего невозможно. Глубоко в наших душевных формулах сидят буквы и знаки с обозначением звериных начал, страха перед чем-то новым, неприятия неизвестного. Глубоко в нас сидит негласный протокол не давать шанса слабым и глупым, дабы в будущем землю населяли лишь сильные и разумные. Мы так устроены, мы сердцем, нюхом зверя чуем слабого и не даем ему шанса выжить. Кто знает, займи я место вожака класса и окажись рядом со мной гном ростом в четыре фута, был бы я хоть каплю снисходительней? Едва ли. Никакое высокоразвитое нравственное чувство не остановит азарт охотника, взыгравший в крови.
С горьким осознанием молчаливого согласия Соня отвернула лицо, вспоминая, как говорила Даше, что отсталого учителя им в гимназию посадили только из жалости.
– Наверное, мне подобало бы тогда прыгнуть и разбиться, чтобы не занимать место на земле более сильного и умного.
– Нет, нет, Григорий Львович… Гриша, нет! – Соня сжала его руку так сильно, что потревожила свой порез.
– Что же я такое теперь? Кто я? Никто, тень, переползающая из одной книги в другую, клоп, живущий чувствами вымышленных персонажей, обладатель кучи бесполезных знаний, вроде партитуры «Реквиема» Моцарта или шведского языка, но не имеющий никаких практических навыков выживания среди людей. Единственно, может, польза от меня вашей лавке? Живя жизнью книжных героев, я и не заметил, как сам превратился в персонажа. Вашей миниатюры или книги, которую пишет Господь Бог, решивший ни в чем себе не отказывать и ниспослать мне самые нелепые приключения. Глядит он с небес на то, как бесполезный червь барахтается, пытаясь спасти свою жалкую шкуру, и ухмыляется, ждет, когда же иссякнет его дерзновение.
– Но ведь это ошибка! – всхлипывала дрожащими губами Соня, утирая слезы, на самом деле возражая самой себе и мысленно себя оправдывая. – Ошибка в шесть лет не делает вас ни слабым, ни тем более глупым и бесполезным. Вы пытались жить в теле человека, которое старше головы. Я даже представить себе не могу, каково это! Вот Даша удивится, когда узнает, что ваш диагноз ошибочный и вам всего только девятнадцать, что вы сами еще должны учиться в гимназии. Но вы ведь окончили и гимназию, и университет… в семнадцать! Вы очень старались быть как Моцарт, Ломоносов, Гаусс… И это получилось. Если вашу историю предать огласке, вы прослывете гением.
Данилов улыбнулся сквозь слезы, не стараясь скрыть их, ибо это были слезы избавления. Когда он мог вот так запросто беседовать с кем-то живым, настоящим, не убегая в воображаемые странствия?
– Я бы с превеликим удовольствием утер нос вашим подружкам, но, если я откроюсь, это может сыграть против меня. Я должен выяснить все обстоятельства своей семейной тайны… А вдруг наша догадка несостоятельна? И на самом деле я по-прежнему двадцатипятилетний площадной уродец? Я должен выяснить, кто на самом деле эти мужчина и женщина с фотографий, кого родила та светлокудрая мадонна между 1881 и 1882 годами. Живы ли они, если все же нет, то как умерли. Уверен, ответы на эти вопросы прольют свет и на то, кто хочет моей смерти.
– Я могу вам помочь.
Соня решительно притянула к себе несколько карточек из отсыревшего альбома. На одной был запечатлен фасад поместья, окруженного соснами, на другой – беседка, внутри которой расположилась семья Данилова, на третьей – темная стена сосен и два малыша, резвящихся в траве. Она решилась рассказать, почему выпавшая из альбома фотокарточка привлекла ее внимание с самого начала.
– Я знаю этот дом. Вот, например, беседка, где меня угощают чаем. А это – аллея, которая ведет к дому. Сейчас здесь живут мистер Тобин и юная мисс Тобин, которых я никогда не видела. Но юная мисс – одна из наших частых покупательниц. Ее адрес: Кокенгаузен, поместье «Синие сосны». Три часа на поезде на юго-восток.
– Кокенгаузен? – Данилов недоуменно воззрился на Соню. – Где же там может быть усадьба?
– Там, где Перзе впадает в Двину, ворота почти у самого кладбища.
– Живописная деталь – кладбище, – ухмыльнулся Данилов. – Но я в Кокенгаузене не бывал… Помните, мы недавно говорили о польско-шведских сражениях там?.. – Григорий Львович запнулся, видно, посчитав, что начинать сейчас лекцию по истории совершенно неуместно. Соня не могла скрыть довольной улыбки: теперь учителю небось совестно умничать, но быстро вспомнила свое раскаяние и пожалела его.
– Его еще поляки взорвали, когда Карл XII наступал, – подхватила она.
– Я это и хотел сказать. Не могу поверить, что там есть что-то, кроме развалин и парка Левенштернов.
– Есть, правда, подъездная аллея заросла кустами, превратившись в каменистую тропку. И стена поместья теряется в развалинах. Если папенька собрал для нее книги, завтра… то есть уже сегодня, – и оба вскинулись на большие настенные часы, показывающее четверть пятого утра; окна светлели рассветом, – мы можем съездить и поглядеть. Но лучше спозаранку, далеко очень.
Соня бежала домой по бульвару Наследника, по дороге соображая, что скажет отцу. Мол, Настасья Даниловна не отпустила в ночь пешком. «Хорошо, что у доброй дамы нет телефона и папенька не станет той с тревогой телефонировать», – говорила себе Соня, осторожно ступая мимо большого здания Латышского общества, цепляясь за ограду палисадника, порой приседая и прячась за кустами роз, когда появлялся очередной, хоть и редкий в утренний час, прохожий. Рассветное солнце золотило каменное строение с колоннами, двойной лестницей и арками, на лепестках и бутонах вспыхнули искорки росы. Зажав под мышкой дневничок, Соня на минуту перегнулась через чугунную ограду, чуть смочила руку в росе – надо было оттереть кровь с пальцев – и зашагала к магазину.
Ей часто приходилось разносить заказы после учебы, порой Соня оставалась на ночь у многочисленных знакомых отца и матери. Если такое случалось, Николай Ефимович садился за чтение в кресле у витрины, дверь магазина не запирал на замок. Все знали, что он дожидается возвращения дочери. Некоторые из соседей качали головами, предупреждая, что город ночью опасен, но Соню невозможно было остановить. В душе она была ярой эмансипанткой и суфражисткой, мечтающей когда-нибудь права женщин увидеть установленными вровень с правами мужчин. Сколько можно ставить женщину – сильную и решительную – в такую неловкость, при которой она непременно изворачивается и по-женски хитрит, для того чтобы делать, что должно по чести и совести? Сколько можно ощущать на себе соседскую неприязнь при одном только шаге от устаревших традиций? Соня мечтала, чтобы общество прекратило свое лицемерие по отношению к одним и увидела наконец достоинства других. «Всяческая эмансипация состоит в том, что она возвращает человеческий мир, человеческие отношения к самому человеку», – писал Карл Маркс.