На исходе ночи - Иван Фёдорович Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перед Ярославлем часа за полтора я пошел по вагонам в поисках попутчиков на извозчика через Волгу. В каком-то купе сидела богато одетая дама. Полки были заняты несколькими чемоданами. Я сел напротив дамы, заговорил с нею. Мы познакомились. Дама ехала в Москву.
В Ярославле я предложил ей переезжать Волгу вместе. Из вагона я вышел с ней, неся в каждой руке по чемодану. Разве кто бежит из ссылки с богато одетой дамой и с тяжелыми щегольскими чемоданами!
Переехав Волгу, мы должны были ждать поезда на Москву еще часа два. Я пригласил даму ужинать в ресторан в зале первого класса; ужин стоил дорого — семьдесят пять копеек «с персоны»; выбрал место на самом виду, посредине зала, под люстрой, за большим столом.
Во время ужина мне, видно было, как залетали в зал шпики, то один, то другой: вбегут, осмотрят зал по углам и скучающе повертывают обратно: народу в зале нет, только какая-то парочка щебечет за ужином.
При посадке я намеренно потерял свою спутницу. В вагоне я взобрался на верхнюю полку и проспал до самой Москвы без тревоги.
ГЛАВА IV
Вот и Москва! Выхожу с Ярославского вокзала. Меня несет людская волна, плывут вокруг мешки, сумки, узелки, кошелки — на руках, на спинах, на головах людей. Шумит, гремит, звенит трамваями Каланчевская площадь. Сотни извозчиков длинной вереницей тесно, оглобля к оглобле, построились под косым углом к тротуару и, вроде стаи гусей при перелетах, кричат, гогочут:
— Пожа, пожа, барин, пожа! Прокачу на вятской шведке! Пожа, по первопутку!
Как я люблю Москву! Но сейчас кажется она мне чужой. Куда идти?
За полтора года, что я не был в Москве, друзей развеяли по тюрьмам и ссылкам. Многие ли и кто из них остался на свободе? И где их искать?
Москва сейчас для меня — как безбрежный океан, без островка, без суденышка в поле зрения, без живого пятнышка среди однообразных, равнодушных волн.
Приехать после далекого пути, выйти из вокзала и идти по улицам, не зная куда и зачем идешь, — это вызывает ощущение и свободы и подавленности.
Но мои ноги знали, куда идут.
«Нечаянно» я очутился у подъезда, где жила Клавдия. У меня сильно забилось сердце.
Неожиданно парадная дверь распахнулась. Вышел старик, взглянул на меня и спросил:
— Вы к нам?
Не знаю почему, я ответил:
— Нет.
Старик зашагал по улице медленным шагом человека, погрузившегося в размышления. Это, очевидно, отец Клавдии, известный московский ученый, гидроэлектрик. Клавдия не успела меня познакомить с ним до моего ареста.
Значит, теперь Клавдия дома одна. Я рассердился на себя: для того ли я бежал из ссылки, чтобы искать сентиментальных встреч? Но какой-то голос сказал: «А почему ты поехал прямым путем на Ярославль?» И уж лучше бы этот голос не напоминал мне таких обидных вещей. Я пошел прочь от дома Клавдии. Успею повидаться после. А может быть, я боялся узнать, что меня здесь уже не помнят?
Я решил скорее идти разыскивать междугородную комитетскую явку.
В квартире известной певицы я должен был сказать пароль: «Здесь ли продается по объявлению текинский ковер?» Мне должны были ответить: «Ковер уже продан, но можете поговорить с хозяйкой». Услышал же я ответ иной. Добродушная полная женщина, раскрасневшаяся, видно только что оторвавшаяся от стряпни у плиты, сказала:
— О коврах мы не объявляли. Фрак подержанный, изволь, покажу.
— Не нужен фрак.
— А ты не говори «не нужен», пока не посмотрел. Взгляни сначала.
Не слушая меня, она крикнула:
— Феона, тащи фрак, скупщик зашел!
Пришлось осмотреть фрак.
— Не годится, — сказал я.
— Постой, не уходи, взгляни на свету. За двадцать отдам.
Я убежал. Вдогонку она мне крикнула:
— Скажи твою цену, чем бежать-то!
Очевидно, к нам в ссылку завезена устаревшая, теперь отмененная явка.
При выходе из ворот дома, где жила певица, я увидел человека с сине-бледным лицом, с потухшими глазами, который шел прямо на меня, не видя ничего перед собой. Я узнал его и, узнавши, почувствовал неясный трепет тревоги.
— Григорий! — окликнул я.
— Какой я вам Григорий? Я к вам в лакеи не нанимался, — пробурчал Григорий, не оглянувшись.
Я остановил его. Он, наконец, узнал меня, но не выказал никакого душевного движения. Он начал оживать и вроде как просыпаться от какого-то тяжелого сна только под напором моих вопросов. А для меня от этой встречи Москва вдруг стала опять, как всегда, своей, привычной, близкой, теплой и понятной.
— Григорий! Как я вам рад!
— Рады? Мне? Это дело чудное… Ну ладно.
Григорий — булочник, по летам чуть старше меня, почти ровесник. Познакомились мы с ним в Серпухове летом, за месяц до моего ареста, и подружились по-юношески радостно и светло. Но мне не удалось сделать его совершенно нашим. Если бы мы встретились в весну революции, когда она была на подъеме и победоносно шла в наступление, он, наверное, пошел бы за нами. Но встреча произошла, когда уже началось отступление с тяжелыми жертвами.
Григорий был по характеру склонен к мрачности. Ум у него был самостоятельный, упорный, недоверчивый, забирающий вглубь и вместе на грани детской наивности. Он был философ по складу своего мышления, а читал с запинками, был полуграмотен. Однажды увидя у меня на столе «Эмиля» Руссо, он выпросил эту книгу и полюбил ее. Григорий писал стихи — плохие.
Он носил широкополую шляпу, как Горький молодой поры, и любил рассказывать про него своим товарищам-булочникам: «Максим Горький тоже булочником был».
Мы вышли с Григорием на бульварчик и сели на скамью.
— Что же с вами теперь, Григорий? Вы больны? Вы такой бледный!
— Нет, не болен. Жить что-то не хочется.
— Вы дрожите? Вам холодно? Зайдем туда, где тепло.
— Нет, никуда не пойду.
— Вы работаете, Гриша?
— Нет. Давно голодаю.
— Пойдемте сейчас же, поедим вместе. У меня есть деньги.
— Не надо. Я обтерпелся. Мне не хочется есть. И денег не возьму никаких. Зачем я их возьму? Возьму, истрачу, а потом?
— Григорий, я понимаю вас. Но теперь все будет иначе. Мы вам поможем. Мы найдем вам работу.
— А зачем? Мне бы писать…
— И писать будете.
— Да зачем и писать? Разуверился я что-то во всем, Павел. Вот она, Москва, стоит, вековая.
Он показал на толпу, которая выходила из церкви, от поздней обедни. День был воскресный. Ветер носил над городом колокольный трезвон.
Григорий продолжал: