Лимонов - Эмманюэль Каррер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юный бунтарь Лимонов очень рано усвоил привычку относиться к диссидентству, нарождавшемуся в шестидесятых годах, с насмешливой враждебностью, подчеркнуто ставя на одну доску Солженицына и Брежнева, Бродского и Косыгина: и те и другие – важные персоны, официальные лица, столпы, каждый не говорит, а вещает, но по свою сторону разделительной линии. Опусы первого секретаря «Малая Земля», «Возрождение» и «Целина» ничем не хуже «кирпичей», которые налудил диссидентствующий бородач, изображающий из себя пророка. То ли дело мы, хулиганы, продувные бестии, проворные и смышленые люмпены, прекрасно понимающие, что так называемое тоталитарное советское общество на самом деле представляет собой разваренную кашу, и если у тебя в голове не совсем пусто, то можно прекрасно устроиться и здесь.
Как утверждают серьезные историки (Роберт Конквест, Алек Ноув, моя мать), двадцать миллионов русских были убиты немцами за четыре года войны и еще столько же – собственным правительством за четверть века сталинского режима. Эти цифры приблизительны, поскольку строго отделить первую группу жертв от второй невозможно, но для нашей истории важно вот что: детство и отрочество Эдуарда прошло среди тех, кто воевал, а сидевших по лагерям он ухитрялся игнорировать, потому что, несмотря на склонность к бунтарству и презрение к убогому существованию родителей, он все же оставался их сыном – сыном кагэбэшника средней руки, выросшим в семье, которую чума тоталитаризма обошла стороной; и поскольку члены его семьи с абсолютным произволом не сталкивались, они жили в убеждении, что, как бы там ни было, а у нас ни за что не сажают.
Юный пионер гордился своей страной, ее победой над фрицами, ее территорией, простирающейся на два континента и одиннадцать часовых поясов, и священным ужасом, который она внушала этим мозглякам на Западе. Он плевал на все, кроме этого. Если разговор заходил о ГУЛАГе, он искренне полагал, что люди преувеличивают, смешивая философию с уголовным правом. Кроме того, в диссидентском ковчеге все места были заняты. Там есть свои звезды, и если он туда попадет, то будет обречен играть роли второго плана, а на это он не согласен. Поэтому Эдуард предпочитает зубоскалить и насмехаться, повторяя, что люди типа Бродского просто умело делают себе рекламу, что его архангельская ссылка – не более чем забава, пять лет пикника на свежем воздухе, которые к тому же сократились до трех, и в конце – даже если сам поэт пока об этом не знает – Нобелевская премия: отлично сработано, капитан Левитин!
Вот уже три года, как Эдуард ведет жизнь харьковской богемы, и у него появилось ощущение, что этот этап пора завершать. Он чувствует себя на голову выше всех, кем прежде восхищался. Все идолы, один за другим, рассыпались в прах. Мотрич, самый крупный поэт в их кружке, оказался жалким алкоголиком; ему уже за тридцать, а он ждет, пока мать уйдет из дома, чтобы пригласить к себе друзей и выпить – всем из одного стакана, потому что боится, как бы не побили посуду. Плейбой Генка проведет всю жизнь, бесконечно пересматривая фильм «Искатели приключений», но так и не отважится стать хоть в чем-то похожим на своих героев. О приятелях из Салтовского поселка не стоит и говорить: Костя парится на нарах, бедный Кадик – на заводе. При встречах, которые случаются все реже и реже, на унылого Кадика больно смотреть. Он мечтал заниматься искусством и жить в центре города, Эдуард занимается искусством и живет в центре, но старый приятель считает его тунеядцем. Он говорит, что хорошо, конечно, красоваться в буфете зоопарка в какао-пиджаке, но кто-то все же должен крутить на заводе гайки.
«Пусть кто-то и крутит, а я не стану», – парирует Эдуард и, не щадя друга, приводит ему цитату из автора, которого тот же ему и открыл и которого они обожали оба: «Ты помнишь, что говорил Кнут Гамсун? Что рабочих следовало бы расстрелять из пулемета всех до единого».
«Твой Гамсун был фашистом», – возражает в ответ Кадик.
Эдуард пожимает плечами: «Ну и что?»
Будь то шпана или богема, но никто из тех, кто сделал из литейщика Савенко поэта Лимонова, больше ничему не может его научить, – уверен он. Он считает их всех неудачниками и уже не стесняется говорить об этом им в лицо. В одной из книг о своем детстве, написанной в Париже много лет спустя, Лимонов, со свойственной ему безжалостной прямотой, передает разговор со своей приятельницей, которая ласково и немного грустно посетовала, что его манера делить людей на везунчиков и неудачников – свойство незрелой личности, но что еще хуже, из-за вечного стремления к успеху он никогда не будет счастлив. «Как ты не можешь понять, Эдди, что жизнь может быть прекрасной сама по себе, без славы и внешнего успеха? Что приметой удачной жизни может быть гармоничная любовь, тихие семейные радости?» Нет, Эдди на такое не купится, и этим горд. Жизнь достойная – это жизнь героя, он жаждет, чтобы им восхищались, и убежден, что любой другой критерий: тихая семейная жизнь, простые радости, маленький садик, который возделываешь, вдалеке от чужих глаз, – не что иное, как самооправдание неудачников, та похлебка, которую Лидия ставит перед Кадиком на стол, чтобы он смирно сидел в своей конуре. «Бедный Эдди», – вздохнула подруга. «Это вы бедные, – подумал про себя Эдди. – И я стану таким же, если последую вашему примеру».
«В Москву! В Москву!» – взывали из засасывавшей их провинциальной трясины чеховские три сестры, и через сто лет Эдуард собирается реализовать их мечту. Анну тоже привлекает такая перспектива, хотя она опасается, как бы ее обаятельный молодой негодяй не нашел себе там что-нибудь получше и не бросил ее. Однажды вечером в магазин № 41 явился друг ее бывшего мужа, харьковский художник, давно обосновавшийся в Москве. Брусиловский был элегантен и козырял знакомством со знаменитостями, называя их по именам и даже дружескими кличками. Как забавно описал его Лимонов, этот человек был из тех, кто в провинции рассказывает, что знаком со всей Москвой, а в Москве – что в провинции его знает любая собака. В присутствии гостя Эдуард слегка робеет, ему не по себе, а Анна между тем уговаривает его почитать гостю свои стихи. Тот держится покровительственно и стихи хвалит. «А зачем вам уезжать? – недоумевает он. – Лучше жить в Харькове – подальше от пустой и фальшивой столичной суеты. Тот, кто ловится на эту приманку, несчастный человек. Настоящая жизнь, спокойная и неторопливая, – вот что нужно человеку искусства. Знаете, вам можно позавидовать».
Болтай, болтай языком, фраер дешевый, думает про себя Эдуард. Если Харьков тебе так нравится, почему же ты отсюда слинял? Такие мысли бродят в его голове, пока он почтительно, как воспитанный мальчик, слушает речи московского гостя. Что-что, а прикидываться он умеет. А тот, после неумеренных похвал провинциальной жизни – такой живой, настоящей! – уже переключился на своих друзей-смогистов. «Как, вы не знаете, что такое СМОГ? Да это же Самое Молодое Общество Гениев! И о Губанове не слыхали? Ему всего двадцать, но он известен всей Москве и страшно популярен». И Брусиловский, прикрыв глаза, начинает декламировать стихи молодого гения: «…Не я утону в глазах Кремля, а Кремль утонет в моих глазах…».
«Чертов ублюдок, этот двадцатилетний Губанов, – ярится про себя Эдуард. – Мне скоро двадцать пять, меня уже обставил Бродский, и никто в мире не подозревает о моем существовании. Так больше продолжаться не может».