Антисоветский роман - Оуэн Мэтьюз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ночью, дня через три-четыре, в дверь грубо постучали. Федосья пошла открывать. В дом вошли четверо мужчин в темной форме с пистолетами на поясе и потребовали «гражданку Бибикову». Когда они распахнули дверь кухни, Марфа с больной Милой на руках с трудом поднялась с кровати.
«Встать!» — приказал один из них Ленине и, открыв крышку сундука, скинул девочку на пол вместе с постелью. Марфа закричала и схватила офицера за рукав. Он оттолкнул ее, и она вместе с трехлетней Милой упала в раскрытый сундук. Ленина помнит, как все кричали и плакали, как мама пыталась выбраться из сундука — это были минуты гротескового фарса посреди разворачивающегося кошмара. Марфу вытащили, заломили ей руки и в одной ночной рубашке вывели из дома. Ее втолкнули в милицейскую машину, прозванную в народе «черным вороном»; другой офицер шел следом, держа Людмилу под мышкой, а Ленину за руку. Ленина попыталась вырваться и подбежать к матери, но ее схватили и вместе с сестрой втолкнули в другую машину. Когда они отъехали, Ленина крепко прижала к себе больную сестру — у нее была истерика. В конце улицы две машины разъехались в разные стороны. Девочкам суждено было расстаться с мамой на целых одиннадцать лет.
Сейчас, когда я пишу эту историю, моему сыну Никите как раз столько же лет, сколько было Людмиле, когда арестовали ее мать, — без двух месяцев четыре года. У него круглое лицо, густые темные волосы и удивительно голубые глаза его бабушки Людмилы. Ленина, когда мы несколько лет назад приезжали к ней в гости, обняла его так сильно, что он заплакал; потом она объяснила: Никита до того похож на Людмилу, что она не удержалась. «Я стала мамой в двенадцать лет, когда арестовали Марфу, — сказала она. — Людмила — мой первый ребенок. Он — копия Людмилы в детстве!» Порой, когда я наблюдаю за играми Никиты, меня — я думаю, как и большинство родителей, — вдруг охватывает необъяснимый, иррациональный страх. Пока он роется в клумбе, увлеченно выискивая улиток или выкапывая клубни, я боюсь, что мой ребенок может умереть, что его могут забрать у меня. А иной раз, обычно поздно ночью, когда я далеко от дома, в Багдаде или в другом, забытом богом месте, где провожу большую часть своей жизни после того, как уехал из Москвы, я вдруг начинаю думать, что с ним будет, если я умру. Как он перенесет мою смерть, что запомнит обо мне, поймет ли, что я покинул его навсегда, будет ли плакать. Мысль о том, что я могу его потерять, так страшна, что у меня начинает кружиться голова. Я часто думаю о Марфе и о той страшной ночи, пытаюсь представить себе, что бы я чувствовал, если б какие-то чужие люди вырвали Никиту у меня из рук, — и не могу!
Сотрудники НКВД привезли Ленину и Людмилу в симферопольскую тюрьму для малолетних преступников, где они должны были находиться до тех пор, пока власти не определят их судьбу. По суровой логике «чистки», члены семьи «врага народа» заражены его предательством, будто болезнью. Как говорится в русской пословице, яблоко от яблони недалеко падает. Поэтому двух девочек в возрасте двенадцати и трех лет партия обрекла на страдания за преступления их отца и сделала, подобно ему, изгоями.
Освещение в тюрьме было слабым, пахло мочой, карболкой и дегтярной мазью. Ленина помнит лица трех мужчин, которые записывали их данные, едкий запах переполненной камеры, куда их привели и велели устраиваться на разбросанной по полу соломе, помнит лай сторожевых собак в коридоре. Прижимая к себе стонущую сестру, она плакала, пока не заснула.
Мила тоже помнит ночь маминого ареста. Это ее самое первое четкое воспоминание. Она стоит в ночной рубашке с куклой, солдат толкает ее, и все кричат. В памяти у Милы почти ничего не сохранилось о коротком периоде жизни с родителями — до трех лет и десяти месяцев; осталась лишь тень воспоминания: она сидит на плечах у папы. С этого момента вместо мамы для нее была Ленина. Два испуганных ребенка внезапно оказались одни в мире, страшном и непонятном.
Мы — дети страшных лет России — Забыть не в силах ничего.
Александр Блок
В июне 1995 года с репортерским блокнотом в заднем кармане брюк я двинулся по Новослободской улице к воротам Бутырской тюрьмы. Вход я обнаружил между парикмахерским салоном и магазином и даже подумал, что не туда пришел. Но за мрачным проходом между унылыми советскими домами скрывался необычный, невероятный мир. Бутырка была огромной крепостью, именно крепостью, с башнями, амбразурами и стаями ворон, с карканьем кружащихся над крышами. Тюрьму построила Екатерина II для многочисленных преступников ее новой родины — туда, например, бросили предводителя крестьянского бунта Емельяна Пугачева.
Хотя было еще утро, на улице уже ощущался палящий зной. Но за те несколько минут, пока меня вели через маленькую арку, жаркий сухой воздух пропитался влагой и превратился в противную липкую пелену, оседавшую на коже и одежде. Даже в административном корпусе царил вездесущий казенный запах кислой капусты, дешевого мыла и сырой одежды.
Сопровождавший меня охранник открыл дверь одной камеры, и нас сразу обдало острым запахом потных мужских тел и зловонием мочи. Сначала я решил, что заключенные столпились у дверей, чтобы посмотреть, кто пришел. Но, заглянув в продолговатое помещение метров пять в ширину и двадцать в длину, увидел, что оно заполнено людьми от самой двери до забитых досками окон и напоминало вагон метро в час пик. Вдоль стен тянулись два яруса деревянных нар с матрасами — на них лежали люди и оттуда торчали распухшие ступни их ног. В узком проходе между нарами толпились полуодетые мужчины — кто прислонился к нарам, кто присел с краю, некоторые играли в карты, а остальные просто стояли, не имея возможности передвигаться. На веревке, натянутой под самым потолком, сушилась мокрая одежда, в углу распространяла жуткую вонь доверху заполненная параша, из стены торчал маленький кран. Невозможно было дышать из-за невероятной влажности и духоты, а смрад от скученных человеческих тел вызывал тошноту.
Я стал пробираться в глубь камеры, а охранник остался у двери и следил за порядком. Потом он объяснил, что по неписаному правилу охрана входит в камеру только в том случае, если с кем-то случится приступ безумия или заключенные затеют драку.
В камере оказалось 142 человека. У всех были пустые, запавшие глаза. Тело и ноги искусаны блохами и покрыты язвами. Многие тяжело и надсадно кашляли, сплевывая мокроту прямо на пол. Освещалась камера четырьмя мутными лампочками, которые светили шестнадцать часов в сутки, поскольку окна были загорожены, и воздух проникал лишь через две маленькие форточки.
Я попытался с кем-нибудь заговорить, но как-то неудобно было разговаривать с незнакомым человеком, стоя почти вплотную к нему, и я не нашел, что сказать. Ни тогда, ни позже я не мог воспринимать заключенных как обычных людей. Они перешли в другую реальность, стали скорее стадом животных. Я понимал, что, если они и выйдут когда-нибудь на свободу, тюрьма навечно останется в них, тогда как я, стиснутый между ними, был просто посторонним, заглянувшим сюда на минутку. Я мог идентифицировать их лишь как шелудивых зверей из старого и запущенного московского зоопарка. Никогда раньше — во всяком случае, с той поры как корреспондентом газеты я приехал в Россию, — у меня не возникало столь острого ощущения, что я всего лишь посетитель, сторонний наблюдатель.