Зодчий. Жизнь Николая Гумилева - Валерий Шубинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3 (или 2) ноября Гумилев вместе с Кузминым читал свои новые стихи в Москве — на вечере современной поэзии в Политехническом музее. Читали в нетопленном помещении, не снимая верхней одежды — Кузмин в шубе, Гумилев в знаменитой оленьей дохе. «Во время чтения «Трамвая» в верхней боковой двери показался Маяковский с дамой. Он прислушался, подался вперед и так замер до конца стихотворения» (из воспоминаний О. Мочаловой). После чтения он подошел к Гумилеву, похвалил его новые стихи — особенно «У цыган». Увы, в декабре, когда Маяковский выступал в Петрограде, неблагодарный Гумилев в разгар чтения вышел из зала — раздраженный не столько стихами, сколько восторженной «истерикой» аудитории. Именно тогда и были сказаны приведенные нами в свое время слова про «антипоэзию». А все же, выступая в следующем году в Бежецке с докладами о современной поэзии и с чтением стихов, он вроде бы включал в программу и стихи Маяковского.
Гумилев считал «Трамвай» и «У цыган» этапными стихотворениями, меняющими его литературную судьбу. Но он медленно и осторожно нащупывал свою новую манеру. Летом 1920 года он пишет «Поэму начала». Был замыслен поворот от напряженной и личной лирики к философскому эпосу, к попытке создать развернутую «картину мира», какой сложилась она у Гумилева к середине (как казалось ему) жизни.
Но, закончив первую Песнь и начав писать вторую, Гумилев остановился. «Писал со страстью, запоем, в полную меру таланта. А вижу — нет, поторопился. Надо еще подождать, «повзрослеть» душевно и умственно…» — объяснял он Одоевцевой.
В конце 1920-го — начале 1921-го он пишет маленькую поэму «Звездный ужас» — просветленное, лукавое, монументальное и при этом очень конкретное, достоверное произведение о первой встрече человека с возвышенным и пугающим, спасительным и губящим миром звезд и знаков. «Звездный ужас» — не революционное в структурном отношении произведение, если угодно, это «шаг назад» — к акмеизму; но одной этой поэмы было бы достаточно, чтобы имя Гумилева не было забыто историками русской поэзии. Потом — уже чисто акмеистический «Леопард» и две традиционные постромантические баллады — «Перстень» и «Дева-птица»[163]. Потом — «Мои читатели», шаг в противоположную, в сравнении с «Трамваем», сторону. Никакого сюрреализма, никакой игры культурными пластами — «точность военного приказа и банковского чека». А потом, вероятно, в последние недели, проведенные на свободе, появляются такие обескураживающе простые и в то же время прекрасные стихотворения, как «Вот гиацинты под блеском…» и «На далекой звезде Венере…».
На этой нежной и мечтательной ноте Гумилеву суждено было замолчать. Но она была лишь одной из многих, доступных ему в это время.
Только список задуманных и, возможно, начатых им стихотворений впечатляет: «Голубой зверь», «Верена (аэроплан)», «Наказ художнику, иллюстрирующему Апокалипсис», «Как летают поэты (Пегас, Гриф, Орел и др.)», «Ангел Хаиль», «Религия деревьев», «Знаки зодиака» (другое название — «Читатель»), «Земля — наследие кротких» (другое название — «Улица кабатчиков»), «Дом Бога», «Великий предок». На пороге какого творческого взлета, какого странного и богатого неожиданными поворотами периода работы, вероятно, стоял он!
Почти все стихи 1919–1920 годов и часть стихотворений 1921-го вошли в «Огненный столп», окончательно составленный в июле этого года и вышедший в «Петрополисе» в середине августа — еще при жизни поэта, но уже после его ареста. А между тем уже был задуман новый сборник — «На половине странствия земного». Тридцать пять лет — середина человеческой жизни по Данту. Гумилев опасался этого названия: боялся накликать слишком раннюю смерть. Ему нужно было много лет, чтобы воплотить все задуманное. Семидесяти — не хватало…
А на самом деле счет оставшегося времени шел не на месяцы, не на недели — на дни.
Лукницкий (под впечатлением бесед с Ахматовой) говорит о «шахстве» Гумилева в последние годы жизни, о том, что «до последних лет у Николая Степановича было много увлечений, но не больше в среднем, чем по одному в год. А в последние годы женских имен — тьма. И Николай Степанович никого не любил в последние годы». Вероятно, Ахматовой очень хотелось отнести пик гумилевского донжуанства ко времени его второго брака, если она даже составила (на основе непроверенных слухов) его «донжуанский список». Разумеется, вольно было братьям литераторам записывать в гумилевские любовницы каждую его студистку. Но, если обратиться к тем материалам, которыми располагаем мы, придется не согласиться ни с одним из этих утверждений. И в 1913–1918 годы у Гумилева было больше чем по одному увлечению в год, и после развода с Ахматовой ничего в этом смысле не изменилось. Собственно, для особенно бурной романтической жизни (или для особенно темного разврата) как раз в последние годы у него не было ни времени, ни сил. И по крайней мере одну из своих спутниц этих лет он любил — долго и страстно.
Речь идет об Оленьке Арбениной-Гильдебрандт, появившейся в жизни поэта, напомним, уже в 1916 году. Два года спустя Гумилев женится на ее ближайшей подруге (и своей давней любовнице) Ане Энгельгардт.
В конце лета Ольга была у Гумилевых на Ивановской.
Что ели, пили — не помню. А разговор? Помню, он высказал мысль, что на свете настоящих мужчин и нет — только он, Лозинский и… Честертон… Он сравнил меня с борющейся и отбивающейся валькирией. А Аню — с едущей за спиной повелителя кроткой восточной женщиной…
Мы так засиделись, что пришлось «разойтись» и лечь спать. Аня уговаривала меня остаться… Комнатка с двумя детскими кроватями, беленькая, уютная — верно, детей Маковского. Аня устроила меня на одной… и удрала попрощаться со своим супругом. Вернулась со смехом. «Слушай! Коля с ума сошел! Он говорит: приведи ко мне Олю!» — я помертвела.
Я не знаю, как вытерпела выждать, пока она заснет, и выбралась из незнакомой квартиры, которая теперь казалась мне пещерой людоеда.