Золотое колечко на границе тьмы - Владислав Крапивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дыры? Да я на этом навесе моту лезгинку сплясать!
— Не надо, Боря, — внушительно сказал Слава. Но легкомысленный Тимохин высоко (совсем "по-танцевальному") подпрыгнул и… пропал: тонкое тело нашего сокурсника вмиг прошило чахлый слой соломы.
Секунду были мы в оторопи. А после, мешая друг другу, кинулись вниз по приставной лестнице. И с ужасом гадали про себя: что же увидим? Бренные останки или покалеченного, но живого Бореньку?
Мы не увидели ничего. Под навесом было пусто. Мистика да и только! С новой оторопелостью уставились мы друг на друга. И лишь тогда услышали деликатный такой, нерешительный стон. Он шел сверху.
Боря висел, вцепившись в перекладину под кровлей. И качал тощими, вылезшими из мятых штанин ногами.
От Бориных башмаков до утрамбованной площадки было метров пять. Не мало, но и не смертельно. Мы встали в круг и с язвительностью принялись обсуждать создавшуюся ситуацию.
— Ловите меня, сукины дети! — голосил Боря. Но мы сочли, что ловить сталь тяжелое и костлявое туловище — значит, нарушать технику безопасности. Безответственный Тимохин нашел то, что искал, и жесткая посадка должна была стать закономерной расплатой за самомнение.
Аида Прыгунова, занимавшаяся в парашютной секции, стала подробно объяснять Бореньке, как ему следует сгруппироваться и поджать ноги в момент приземления.
— Главное, не стукнись копчиком…
— Боюся-а-а! — вопил Боря. Кажется, всерьез.
На Борино счастье раздался гул мотора и под навес лихо вкатил самосвал с овсом. Он затормозил и вывалил кучу шелковистого золотого зерна прямо под Борю. И Тимохин облегченно разжал пальцы.
С минуту он с отрешенным видом сидел в овсе и смотрел вверх. Мы посмотрели туда же. На месте Бориного провала голубела лохматая дыра. В нее глядела луна. На дневном небе она казалась бледной, однако была хорошо различима. По-моему, она, как и мы, смеялась над Борей.
Можно заподозрить, что здесь я луну приплел ради пущей литературности. Но она правда была! Смотрела сквозь пробоину. Если бы я придумывал, то уж заодно написал бы, что луна сейчас была похожа на оторванное ухо. Но нет. Это была аккуратная лунная половинка…
А самосвал оказался первой ласточкой грядущего урожая. Вскоре на нас хлынул настоящий хлебный поток: овес и пшеница. Веялки буквально захлебывались, зернопульт, швыряя в воздух струю зерна, выл, как доисторический зверь. Мы вкалывали с утра до вечера, махая железными совками-плицами, похожими на разрезанные пополам длинные ведра. Четыре такта: замах, качок вперед — и плица врезается в зерно; опять замах — с полным совком — и бросок. Зерно летит в пасть веялки или на транспортер зернопульта. Вентиляторы веялок с шумом выметают мякину. А зернопульт швыряет зерно на дальний край тока и шелуха сама застревает в воздухе. И липнет к потным лицам и голым спинам. Взмах — зерно из груды, взмах — бросок… И ночью, во сне, это бесконечное четырехтактное качание мотает, мотает тебя. А утром гудят руки и стонет спина, но надо вставать. Без дураков, без халтуры. Потому что это — н а с т о я щ а я работа, н а с т о я щ и й хлеб, который всегда нужен людям. Независимо от политической обстановки, комсомольских собраний и лозунгов, которые вешает на мазанку добросовестный совхозный парторг.
Впрочем, он не только о лозунгах заботился.
Однажды мы позволили себе слабость: решили поваляться на нарах после обеда, который сварила нам чудесная повариха, второкурсница химфака Ася. Мы умяли похлебку и кашу, а потом с четверть часа переваривали обед в горизонтальном положении. Пока не услышали, как взвыл зернопульт… Гурьбой высыпали мы из мазанки.
На току дружно махали плицами шофер грузовика, наш славный парторг, приехавший на этом же грузовике, и молоденький лейтенант-милиционер. Это был здешний участковый, — завернул к нам, объезжая на мотоцикле вверенные ему обширные территории.
Никто не упрекнул нас ни словечком. “Понимаем, умаялись ребята…” И это оказалось действенней всяких лозунгов: мы похватали плицы. Ведь если не успеешь освободить ток от привезенного зерна — застрянут на подходе следующие машины. Вот тебе и вся пропаганда-агитация.
Машины ни разу не задержались из-за нас. И Бородинский совхоз из весьма средненьких выбрался чуть ли не в передовые. Недаром директор, осетин по национальности, при прощании сердечно сказал:
— Дорогие товарищи! Мы вас с огромной радостью встречали, а теперь с огромной радостью провожаем…
Последние слова можно было истолковать по-всякому, но мы простили симпатичному директору некоторые нелады с русской стилистикой. Он был искренне благодарен нам, и мы дружно аплодировали в просторном сельском клубе.
Уезжали мы из Хакасии победителями. С приличным заработком, с золотисто-зелеными значками “Целина 1957”, с тяжелыми бархатными знаменами, завоеванными в трудовых соревнованиях. Знамена эти были развешаны по вагону и выполняли двойную функцию: во-первых, как торжественное украшение, во-вторых, как портьеры, за которыми укрывались на верхних полках девицы, когда им надо было переодеться…
Заикаясь от тряски, голосили патефоны, купленные в сельмагах перед дорогой. А громкое радио то и дело сообщало, над какими городами пролетает только что запущенный первый в мире искусственный спутник Земли. И спутник весело сигналил из космоса: бип-бип-бип…
Да, ехали домой мы совсем не так, как в Хакасию. Туда-то, на работу, нас везли в эшелоне, как новобранцев. И кормили в солдатских столовых на железнодорожных воинских площадках. Эшелон подолгу стоял на глухих разъездах. Студенческая братия выпрыгивала из теплушек и разбредалась по окрестностям. На посадку сзывали пионерским горном, но никто не торопился.
Бывало, глянешь вдоль товарняка, а в воздухе — словно горсти гороха. Так густо летали перед вагонами волейбольные мячи.
Потом, наконец:
— Давай, по вагонам! А то придется по шпалам…
И дурашливая дорожная песня:
Но я слишком рано подошел к концу. Мало рассказал о главном. О таинственной сказочности, которая порою чудилась в тех местах. Об особом настроении, когда ждешь чего-то необычного. Ведь недаром в редкие свободные часы ухитрялся я там писать свою первую фантастическую повесть “Страна Синей чайки”. Я писал ее и в мазанке при керосиновой лампе, и среди травы, когда забредал в глухой распадок, и даже в тряском кузове грузовика. Это были неровные строчки в красной толстой тетрадке, которую в начале того лета подарил мне дядя Боря.
Повесть я так и не закончил. Но она осталась со мной, как частичка тогдашней беспокойной степной жизни. И с той поры я вот уже четвертый десяток лет пишу только в общих тетрадях. Карандашом или шариковой ручкой. Сочинять за пишущей машинкой я так и не научился. Не говоря уж о всяких компьютерах-принтерах и прочей современной электронике. Мне всегда казалось, что живое слово должна переносить на бумагу живая рука. Труд литератора, по-моему, это как труд скульптора, где без чуткой руки не обойтись. Конечно, не все с этим согласятся. Ну и ладно.