Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гости говорили уже все враз, шумно, – иной нарочно начинал кричать, чтобы государь его услышал. В высокой комнате пахло сырой штукатуркой, на белых стенах горели свечи в трехсвечниках с медными зерцалами, горело много свечей и на пестрой скатерти, воткнутых в пустые штофы – среди оловянных и глиняных блюд, на которых обильно лежало все, чем мог попотчевать гостей генерал-губернатор: ветчина и языки, копченые колбасы, гуси и зайцы, капуста, редька, соленые огурцы, – все привезенное Александру Даниловичу в дар подрядчиком Heгоморским.
Больше всего споров и крику было из-за выдачи провианта и фуража, – кто у кого больше перетянул. Довольствие сюда шло из Новгорода, из главного провиантского приказа, – летом на стругах по Волхову и Ладожскому озеру, зимой по новопросеченной в дремучих лесах дороге, – на склады в Шлиссельбург, под охрану его могучих крепостных стен; там, в амбарах, сидели „комиссарами земские целовальники из лучших людей и по требованию отпускали товар в Питербурх для войска, стоявшего в земляном городе на Выборгской стороне, для разных приказов, занимавшихся стройкой, для земских мужиков-строителей, приходивших сюда в три смены – с апреля месяца по сентябрь, – землекопов, лесорубов, плотников, каменщиков, кровельщиков. Путь из Новгорода был труден, здешний край разорен войной, поблизости достать нечего, запасов постоянно не хватало, и Брюс, и Чамберс, и Крейс, и другие – помельче люди, рвали каждый себе, и сейчас за столом, разгорячась, сводили счеты.
Петру Алексеевичу было подано горячее – лапша. Посланным в разные концы солдатам удалось для этой лапши найти петуха на одном хуторке, на берегу Фонтанки, у рыбака-чухонца, содравшего ради такого случая пять алтын за старую птицу. Поев, Петр Алексеевич положил на стол длинные руки с большими кистями: на них после бани надулись жилы. Он говорил мало, слушал внимательно, выпуклые глаза его были строгие, страшноватые; когда же, – набивая трубку или по какой иной причине, – он опускал их – круглощекое лицо его с коротким носом, с улыбающимся небольшим ртом казалось добродушным, – подходи смело, стучись чаркой о его чарку: «Твое здравие, господин бомбардир!» И он, смотря, конечно, по человеку, одному и не отвечал, другому кивал снизу вверх головой, – темные, тонкие, завивающиеся волосы его встряхивались. «Во имя Бахуса», – говорил баском и пил, как научили его в Голландии штурмана и матрозы, – не прикасаясь губами к чарке – через зубы прямо в глотку.
Петр Алексеевич был сегодня доволен и тем, что Данилыч поставил назло шведам такой хороший дом, с Нептуном и морской девой на крыше, и тем, что за столом сидят все свои люди и спорят и горячатся о большом деле, не задумываясь, – сколь оно опасно и удастся ли оно, и в особенности радовало сердце то, что здесь, где сходились далекие замыслы и трудные начинания, все то, что для памяти он неразборчиво заносил в толстенькую записную книжку, лежавшую в кармане вместе с изгрызенным кусочком карандаша, трубкой и кисетом, – все это стало въяве, – ветер рвет флаг на крепостном бастионе, из топких берегов торчат сваи, повсюду ходят люди в трудах и заботах, и уже стоит город как город, еще невелик, но уже во всей обыкновенности.
Петр Алексеевич, покусывая янтарь трубки, слушал и не слушал, что ему бубнил про гнилое сено сердитый Брюс, что кричал, силясь дотянуться чаркой, пьяный Чамберс… Желанное, возлюбленное здесь было место. Хорошо, конечно, на Азовском море, белесом и теплом, добытом с великими трудами, хорошо на Белом море, колышущем студеные волны под нависшим туманом, но не равняться им с морем Балтийским – широкой дорогой к дивным городам, к богатым странам. Здесь и сердце бьется по-особенному, и у мыслей распахиваются крылья, и сил прибывает вдвое…
Александр Данилович нет-нет да и поглядывал, как у мин херца все шире раздувались ноздри, гуще валил дым из трубки.
– Да будет вам! – крикнул он вдруг гостям. – Заладили – овес, пшено, овес, пшено! Господин бомбардир не за тем сюда ехал – слушать про овес, пшено. – Меньшиков всей щекой мигнул толстенькому, сладко улыбающемуся человеку, в коротеньком, растопыренном кафтане. – Фельтен, налей ренского, того самого, – и выжидающе повернулся к Петру Алексеевичу. Как всегда, Меньшиков угадал, прочел в потемневших глазах его, что – вот, вот – настала минута, когда все, что давно бродило, клубилось, мучило, прилаживалось и так и этак у него в голове, – отчетливо и уже непоколебимо становилось волей… И тут не спорь, не становись поперек его воли.
За столом замолчали. Только булькало вино, лиясь из пузатой бутыли в чарки. Петр Алексеевич, не снимая рук со стола, откинулся на спинку золоченого стула.
– Король Карл отважен, но не умен, весьма лишь высокомерен, – заговорил он, с медленностью, – по-московски, – произнося слова. – В семисотом году фортуну свою упустил. А мог быть с фортуной, мы бы здесь ренское не пили. Конфузия под Нарвой пошла нам на великую пользу. От битья железо крепнет, человек мужает. Научились мы многому, чему и не чаяли. Наши генералы, вкупе с Борис Петровичем Шереметьевым, Аникитой Ивановичем Репниным, показали всему миру, что шведы – не чудо и побить их можно и в чистом поле и на стенах. Вы, дети сердца моего, добыли и устроили сие священное место. Бог Нептун, колебатель пучин морских, лег на крыше дома сего вельможи, в ожидании кораблей, над коими мы все трудились даже до мозолей. Но разумно ли, утвердясь в Питербурхе, вечно отбиваться от шведов на Сестре-реке да на Котлине острове? Ждать, когда Карл, наскуча воевать с одними своими мечтами да сновидениями, повернет из Европы на нас свои войска? Тогда нас здесь, пожалуй, и бог Нептун не спасет. Здесь сердце наше, а встречать Карла надо на дальних окраинах, в тяжелых крепостях. Надобно нам отважиться – наступать самим. Как только пройдет лед – идти на Кексгольм, брать его у шведов, чтобы Ладожеское озеро, как в древние времена, опять стало нашим, флоту нашему ходить с севера без опасения. Надобно идти за реку Нарову, брать Нарву на сей раз без конфузии. Готовиться к походу тотчас, камрады. Промедление – смерти подобно.
5
Петр Алексеевич увидел сквозь табачный дым, сквозь частый переплет окна, что месяц со срезанным бочком, все время мчавшийся сквозь разорванные туманы, остановился и повис.
– Сиди, сиди, Данилыч, провожать не надо, схожу – подышу, вернусь.
Он встал из-за стола и вышел на крыльцо под Нептуна и грудастую деву с золотым горшком. Влетел в ноздри остро пахучий, мягкий ветер. Петр Алексеевич сунул трубку в карман. От стены дома – из-за колонны – отделился какой-то человек без шапки, в армяке, в лаптях, опустился на колени и поднял над головой лист бумаги.
– Тебе чего? – спросил Петр Алексеевич. – Ты кто? Встань, – указа не знаешь?
– Великий государь, – сказал человек тихим, проникающим голосом, – бьет тебе челом детинишка скудный и бедный, беззаступный и должный, Андрюшка Голиков… Погибаю, государь, смилуйся…
Петр Алексеевич сердито потянул носом, сердито взял грамоту, приказал еще раз – встать:
– От работы бегаешь? Болен? Водку на сосновых шишках вам выдают, как я велел?
– Здоров я, государь, от работы не бегаю, вожу камень и землю копаю, бревна пилю… Государь, сила чудная во мне пропадает… Живописец есмь от рода Голиковых – богомазов из Палехи. Могу парсуны писать, как бы живые лица человечьи, не стареющие и не умирающие, но дух живет в них вечно… Могу писать морские волны и корабли на них под парусами и в пушечном дыму, – весьма искусно…