Холм псов - Якуб Жульчик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хочешь истины – тогда открывай.
Наконец приседает, вынимает из кармана зажигалку, приставляет огонь к отверстию под ключ. Держит замок голыми руками. В маленьком огоньке видно его лицо. Оно покрыто сеткой шрамов и морщин, как старая карта. Я могла бы забрать у него оружие, ударить по голове или в бок. Но он чувствует это и видит, и не позволит мне так сделать.
Замок щелкает, уступает, звук в воздухе летит, словно выстрел.
– Тут истина, – говорит он и поднимает люк. Это тянется некоторое время. Под люком – дыра, из которой вырывается вонь, я отшатываюсь на шаг, но он сильно хватает меня за плечо. Вонь и звук. Может, мне только кажется. Боже, пусть мне это только кажется.
Эта дыра – словно огромный рот, черное дно любых возможностей.
Где-то издалека доносится яростный лай пса.
Мозг регистрирует только то, что под подошвами сапог, словно его кто вырезал на миг. Потом регистрирует вонь, которая выворачивает желудок наизнанку. И только потом мозг догадывается, что тело летело вниз – когда оно уже все болит, потому что столкнулось с землей.
Ты начинаешь блевать.
Вонь входит в тело и наполняет его, не оставляя места ни на что другое. Вонь килограммов разлагающихся мягких тканей. Вонь газов, которые невозможно ни с чем сравнить. Ты снова блюешь. Ничего, кроме этой вони и темноты, нет, кроме них и твердой земли, и глотки, и левой руки, которая наполнена болью по самые края, может, она сломана в двух местах.
И тогда ты слышишь громкий удар над собой, словно удар колокола, и понимаешь все лучше. «Сыны царства извержены будут во тьму внешнюю» [127]. Что-то растет в тебе, и только через некоторое время ты понимаешь: это – крик.
Из тебя рвется всеохватный вопль. Не перестает рваться, даже когда глотка начинает бунтовать, и не прекращается, когда желудок снова подскакивает к горлу.
Шаги по снегу совершенно неслышны.
Страх – словно обезумевший зверь, пытается выбраться у тебя из живота.
Мама не заслужила всего этого. Она будет делать это до самого конца. Говорить, что ты сама виновата.
Миколай. Миколай не заслужил всего этого. Миколай развалится. То, что держало его при жизни – слишком тонкие нити. Миколай состоит из тени, внутри которой он до сих пор ходит. Бедный Миколай. Некоторые вещи не могут случиться дважды, но – случаются. Есть люди, которые родились, чтобы исчезнуть под лавиной камней, совершенно бессмысленно. Бедный, бедный Миколай. Нечего там будет собирать.
Ты уже знаешь, что это помещение не создано, чтобы из него выпускать.
Ты радовалась несколько лет, думала, что он становится толстокожим. Что на нем отрастает панцирь, который есть почти на всяком человеке. Радовалась, когда он ходил в магазин и наряжал елку, и неумело мыл пол, никогда не умел его нормально мыть, ты радовалась, когда он ходил на почту получать перевод и когда пытался готовить, даже если потом это невозможно было есть, ты переживала всякий раз, когда он пил алкоголь или курил траву, потому что – не должен был этого делать, а он говорил, что абстиненция – это, мол, не закидываться героином, и ты соглашалась, что он израсходовал на это столько сил, что теперь иной раз имеет право не отказывать себе, и радовалась, когда он говорил, что любит тебя, ведь это означало, что он еще может кого-то любить, а когда, наконец-то, он начал следить за тем, чтобы пользоваться дезодорантом и надевать чистую одежду: когда вышел с лечения – на некоторое время позабыл, как это делать. Люди говорят о любви, но не умеют верно ее описать, относят ее к предметам и простым действиям, думают о ней как об отдельной сущности, подвешенной где-то в небе и над головой, а ведь она – в простых словах и движениях, в этом и только в этом, в ножах для масла и в елочных игрушках, в тестах на беременность и надорванных конвертах, в приклеенных к холодильнику бумажках, в загнутых страницах книг, в пустых тюбиках от зубной пасты, в разрядах, когда вдруг соприкасаются два пальца, что давно не касались друг друга – в этом и обитает любовь, и ты тоже чувствовала любовь, не обманывай себя, это была любовь, твоя любовь, которая испортилась, потому что ты начала требовать слишком многого, потому что тебя перестали трогать простые предметы, простые поступки, потому что тебе уже не хватало ежедневно смотреть, как у него отрастает кожа и панцирь, ты хотела, чтобы он превратился в кого-то другого.
Ты начала требовать, тихонько, а нет ничего худшего, чем тихое требование, чтобы он встал, чтобы начал существовать в мире, чтобы был в нем вместе с тобой, ведь ты уже устала, уже устала следить за оплатой счетов, за деньгами, за содержимым холодильника, наличием бензина в баке, ты устала от непрестанной опеки над человеком, который непрерывно о чем-то забывал, чего-то не хотел, закрывался в себе, плакал без причины, без причины много часов – а то и несколько дней – молчал, кто без причины порой кривился от боли, ведь ты хотела, чтобы жизнь была проще, повторяла это себе вот уже некоторое время: отпуск закончился, теперь ты должен стать мужем и мужиком, и мужчиной, как и всякий другой мужик и муж, и мужчина, потому что ты уже должен им стать.
Миколай все это не заслужил.
Ты кричишь, и кричишь, и кричишь, и тебе кажется, что твои крики не молкнут, но повисают в смраде и в этой темноте и накладываются друг на друга.
– В этом нет смысла, – говорит голос.
– В этом нет смысла, – повторяет тихий голос, хриплый, вырывающийся из глотки, забитой всем страданием мира.
– Подойди сюда! – кричит Гжесь.
Не хотеть чего-то – это тоже чего-то хотеть.
– Что ты, сука, наделал? – спрашиваю я тихо, но он, кажется, не слышит.
– Подойди сюда! – кричит Гжесь.
Машина все еще заведена. Достаточно пересесть, повернуть ключ. Больше ничего. Достаточно просто уехать. Это – первая мысль.
– Возьми аптечку. Быстро! – кричит Гжесь снова.
Я выхожу из машины. Смотрю налево. Потом смотрю направо и снова налево, как ребенок, что переходит улицу по пути в школу.
Ярецкий лежит, Гжесь рукой закрывает ему лицо, затыкает рот, прижимает к земле коленом.
– Что ты сделал? – спрашиваю я снова, громче.
– Давай, сука, – говорит он.
Выхватывает аптечку у меня из рук. Открывает. Вынимает ампулку, иглу, шприц.
– Держи его за морду. Ничего не говори.
– Что ты, сука, сделал? – спрашиваю я в третий раз, снова громко. – Гжесь, ты уже совсем рехнулся.
Потому что в голову мне сперва приходит, что случилось то, чего я всегда боялся.
– Это не ты ее убил, Миколай, – Гжесь глубже втискивает колено в тело Ярецкого.