Лев Толстой - Владимир Туниманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо Софьи Андреевны действительно написано сильно, энергично, эмоционально. Это послание оскорбленного и уязвленного гордого человека, уверенного в своей правоте, жены, защищающей мужа от грозящей ему опасности. «Для меня непостижимо определение Синода, — писала графиня Толстая. — Оно вызовет… негодование в людях и большую любовь и сочувствие Льву Николаевичу… Не могу не упомянуть еще о горе, испытанном мною от той бессмыслицы, о которой я слышала раньше, а именно о секретном распоряжении Синода священникам не отпевать в церкви Льва Николаевича в случае его смерти. Кого же хотят наказывать? — умершего, ничего не чувствующего уже, человека, или окружающих его, верующих и близких ему людей? Если это угроза, то кому и чему? Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду — или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или непорядочного, которого можно подкупить большими деньгами для этой цели?..»
Теперь уже митрополит Антоний в письме С. А. Толстой (март) отчитывал забывшуюся христианку, впавшую в ересь, наставлял ее на истинный путь: «Не то жестоко, что сделал Синод, объявив об отпадении от церкви вашего мужа, а жестоко то, что сам он с собой сделал, отрекшись от веры в Иисуса Христа, сына Бога живого, искупителя и спасителя нашего. На это-то отречение и следовало давно излиться вашему горестному негодованию. И не от клочка, конечно, печатной бумаги гибнет муж ваш, а от того, что отвратился от источника жизни вечной… Вы получаете выражения сочувствия от всего мира. Не удивляясь сему, но думаю, что утешаться вам тут нечем. Есть слава человеческая и есть слава Божия…» Ответ митрополита Софью Андреевну «не тронул». Показался слишком холодным: «Всё правильно, и всё бездушно. А я свое письмо написала одним порывом сердца — и оно обошло весь мир и просто заразило людей искренностью».
Но митрополит не успокоился и продолжал ревностно исполнять свои обязанности, стремясь через Софью Андреевну воздействовать на отпавшего от церкви Толстого. В новом письме он увещевал ее убедить Толстого вернуться к церкви, примириться с ней, дабы умереть христианином. Софья Андреевна сообщила содержание письма мужу, и тот посоветовал ответить, что «его дело теперь с Богом» и последняя молитва: «От тебя изошел, к тебе иду. Да будет воля твоя». О примирении со всем земным и церковью перед смертью Толстой постоянно говорил одно и то же: «О примирении речи быть не может. Я умираю без всякой вражды или зла, а что такое церковь? Какое может быть примирение с таким неопределенным предметом». Он попросил дочь Татьяну передать жене, чтобы ничего не отвечала митрополиту.
Ответил митрополиту старший сын Сергей, положив конец переписке: «Ваше Высокопреосвященство, отец мой Лев Николаевич Толстой поручил мне написать Вам, что он Вас умоляет оставить его и его жену, а мою матушку, в покое, так как Вами и другими представителями православной церкви все, что можно было сказать, уже сказано, и больше говорить не о чем. С своей стороны я позволю себе добавить, что врачи предписывают отцу полный душевный покой, нарушение которого существенно влияет на ход его выздоровления». Но, разумеется, это была далеко не последняя попытка церкви добиться возвращения в лоно православия Толстого.
Определение Синода возмутило более всего интеллигенцию и студенчество, не только радикальных взглядов и атеистов. Свои симпатии к «отлученному» выражали фабричные рабочие, городские извозчики, прислуга, даже лавочники высмеивали текст Определения. Чехов свидетельствует в письме: «К отлучению Толстого публика отнеслась со смехом. Напрасно архиереи в свое воззвание всадили славянский текст. Очень уж неискренно». Короленко прислал Софье Андреевне патетическую телеграмму, а в дневнике так оценил этот документ: «Акт беспримерный в новейшей русской истории!.. Мрачная анафема семи российских „святителей“, звучащая отголосками мрачных веков гонения, несется навстречу несомненно новому явлению, знаменующему огромный рост свободной русской мысли». Зинаида Гиппиус в очерке о поездке вместе с Дмитрием Мережковским в Ясную Поляну пишет, что акт отлучения всех тогда больно возмутил.
Василий Розанов никогда не сочувствовал «учению» Толстого, как и тем, кто по недоразумению недальновидно обрадовался, воображая, что Определение «что-то разрушит» (образованные классы, где царил «полный атеизм», «теснимые правительством сектанты») в отличие от массы «серьезно образованного русского общества, которая знает существо своей Церкви и знает ее корни», считал, что косноязычный акт Синода «потряс веру русскую более, чем учение Толстого». Он вообще полагал, что не Синоду судить Толстого: «Толстой, при полной наличности ужасных и преступных его заблуждений, ошибок и дерзких слов, есть огромное религиозное явление, может быть — величайший феномен религиозной русской истории за 19-й век, хотя и искаженный. Но дуб, криво выросший, есть дуб, и не его судить механически-формальному учреждению, которое никак не выросло, а сделано человеческими руками (Петр Великий с серией последующих распоряжений)». Розанов идет еще дальше в своем отрицании Синода, который «не есть религиозное учреждение, почти не есть, очень мало есть. И не имеет ни традиций, ни форм, никаких способов религиозное религиозно судить. Отсюда прозаичность бумажки о Толстом, им выпущенной: Синод не умеет религиозно говорить». Потому-то он акт Синода считает «невозможным теоретически, а потому и в действительности как бы не составившимся вовсе». И возмущается поразительно блеклым языком Определения: «Ни мучений, ни слез, ничего, а только способность написать „бумагу“, какую мог бы по стилю и содержанию написать каждый учитель семинарии или гимназии».
Сомнения — не в правомерности, а в эффективности и полезности отлучения Толстого — одолевали и Победоносцева. Публично он, естественно, сомнения высказать не мог, так как боялся, что это лишь повысит нравственный авторитет писателя, усилит и без того негативное или равнодушное отношение общества к Синоду и затруднит возвращение Толстого в церковь, если вдруг у него такое намерение появится перед смертью. Общественность главную вину за отлучение всё равно возложила на Константина Победоносцева — он в глазах широкой «прогрессивной» общественности был, если можно так выразиться, фигурой антихаризматической.
Между тем Победоносцев с тревогой писал редактору «Церковных ведомостей» о «туче озлобления», вызванной Определением Синода. И нисколько не преувеличивал. Стоит только припомнить бесконечно цитировавшиеся исследователями Толстого, отнюдь не кровожадными, а мягкими и добродушными в быту людьми, слова Владимира Ильича Ленина: «Святейший Синод отлучил Толстого от церкви. Тем лучше. Этот подвиг зачтется ему в час народной расправы с чиновниками в рясах, жандармами во Христе, с темными инквизиторами, которые поддерживали еврейские погромы и прочие подвиги черносотенной царской шайки». Видимо, и чем больше еврейских погромов, тем лучше. Вообще, чем хуже, тем лучше. Логика политической борьбы — беспощадная и циничная. Тогда не очень-то обратили внимание на слова Ленина: мол, просто риторическая фраза в духе незабвенного друга народа Марата. Проявили непростительное благодушие. Ленин слова на ветер не бросал…
Но были и такие, кто считал Определение Синода чересчур мягким, гневно выражая свое мнение. Негодовал и язвил, видимо, болезненно воспринявший ироническое отношение Толстого к его «философии общего дела» Н. Ф. Федоров (Толстой, кстати, высоко ценил человеческие качества этого уединенного и оригинального мыслителя): «Многоталантливый художник и ремесленник и совершенно бесталанный философ, Толстой не подлежит вменению. Тем не менее тот, кто, по свидетельству самого Толстого, назвал его дьяволом в человеческом образе, был недалек от истины, той истины, которою Толстой заменил христианство, призывающий Россию к неплатежу податей обвиняет в подстрекательстве синодальное определение, отличающееся неизвинимою мягкостью. Ему очень бы хотелось поруганий, поношений, что придало бы ему ореол мученика, а он так жаждет дешевой ценой приобретенного мученичества».