Ты самая любимая - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И что вы думаете?
В Интернете состоялось бурное обсуждение — но не сути этой статьи, нет. А только одного абзаца, в котором я рассказал, как моя тетя Люба каждый день приносила мне с работы конфету или шоколадку. Читатели «МК» заклеймили ее «воровкой», а меня — за то, что я даже не осудил ее за воровство конфет с кондитерской фабрики. Честное слово — десятки, если не сотни отзывов на статью даже не упоминали, о чем статья, а только обливали позором и грязью мою любимую тетю Любу.
Меня это поразило. Сгоряча я даже хотел написать им что-нибудь в ответ. Но потом вспомнил совет Александра Сергеевича насчет «хвалу и клевету приемли равнодушно».
Но какие-то сомнения все-таки терзали мою совесть, и я позвонил тете Любе. Представьте себе, она, слава Богу, еще жива, ей сейчас, в 2010-м, 93 года! И теперь, после разговора с ней, я хочу сказать читателям «Московского комсомольца»:
— Дорогие мои честные, щедрые и высокодуховные комсомольцы! Расслабьтесь! Оказывается, до войны на Бакинской кондитерской фабрике было простое правило: ежедневно 10 % сверхплановой продукции выдавали сотрудникам в качестве премиальных.
Папу продержали в госпитале пару месяцев или даже больше — всё проверяли, видит он правым глазом или не видит. Какие только проверки ему не устраивали, думая, что он симулянт! Но если человек одним глазом ничего не видит, то, конечно, послать его на фронт было нельзя — он же не мог из винтовки прицелиться. Зато его можно было послать на какие-то тыловые работы, что-то копать или строить. И по этой причине я своего папу всю войну не видел и совершенно забыл.
В 44-м, когда война заканчивалась, мы с мамой поехали из Сибири обратно в Баку, к дедушке. А папа почему-то поехал на Украину, в Полтаву. Мама сказала, что он на стройке стал счетоводом (до войны он был инженером) и ему, мол, дали в Полтаве работу директором курсов бухгалтеров и счетоводов. Но я думаю, что это только половина правды, я думаю, что у папы с мамой был какой-то конфликт, из-за которого они разъехались тогда в разные стороны.
На обратной дороге никаких приключений не случилось, но я уже был большой мальчик, мне уже был шестой год, и я многое запомнил — вагоны-теплушки, нервотрепные пересадки с поезда на поезд, забитые мешочниками вокзалы, на перронах бачки с надписью «КИПЯТОК» и с металлической кружкой, прикованной на цепочке, американский белый хлеб — такие замороженные желтые булки, которые от тепла разбухали и превращались во вкуснючие буханки…
В Баку мы приехали в марте — там уже было очень тепло! Поезд пришел без всякого расписания, опоздав, наверное, на два или даже на три дня, потому что после Грозного мы все время пропускали встречные поезда с цистернами бакинского бензина и солярки для фронта. Поэтому дедушка нас на перроне не встретил, мы сидели на своем фибровом чемодане в зале, забитом другими пассажирами и беженцами, и я очень хорошо помню этот зал — я впервые увидел, как в солнечных снопах света, бьющих сквозь высокие и грязные вокзальные окна, кружится пыль…
И еще я помню, как я ждал своего дедушку. Конечно, я его тоже забыл, знал только, что его зовут «Майор», потому что так его называли дома. На самом деле его имя было «Меир», но в быту его всегда звали «Майор», и я ждал, что сейчас к нам придет настоящий, высокий, в армейской форме майор.
А пришел маленький, меньше меня нынешнего, дедушка.
Я был ужасно разочарован.
В Баку мы с мамой поселились у этого дедушки, у него была двухкомнатная квартира на улице Дмитрова, бывшей Бондарной — уж не знаю, как она теперь называется в новом независимом Азербайджане. И еще не знаю, как мы в этой квартире все помещались: дедушка, бабушка, моя тетя Люба с мужем Наумом, моя мама, моя сестра Белла и я. А через пару лет, в 47-м, у Любы родился сын…
Но я хорошо помню свое место для игр: в гостиной, перегороженной шкафами, чтобы у молодоженов Любы и Наума был «свой угол», стоял большой обеденный стол, накрытый скатертью с длинными кистями. Вот за этими кистями, под столом, на низкой перекладине, державшей ножки стола, у меня было замечательное место — никто меня там не доставал ни в прямом, ни в переносном смысле. Там у меня были игрушки — самодельный деревянный пистолет и самодельный деревянный корабль, который мне выстругал мой дедушка. И там же, под столом я научился читать. По-моему, сам. Кто мог со мной заниматься? Дедушка целыми днями строчил на ножной швейной машине «Зингер», он был «шапочник» и шил кепки для магазина на Торговой улице. Мама где-то работала. Люба тоже. Наум числился не то моряком, не то грузчиком в порту, иногда его неделями не было дома, Люба говорила, что он ушел в плавание, а дедушка ворчал, что знает он эти плавания.
Еще помню, как я пошел на улицу Карганова в библиотеку. Это было недалеко от нас — всего в трех кварталах. Но нужно было пересечь трамвайную линию на самой оживленной в Баку улице Басина, и это для меня, шестилетнего, было серьезным испытанием. А второе испытание мне устроили в библиотеке. Я не без труда открыл тяжелую дверь, вошел в библиотеку, храбро подошел к библиотекарше, сидевшей за высоким столом, и сказал, что хочу записаться.
— А сколько тебе лет? — спросила она, перегибаясь через стол, чтобы разглядеть меня.
— Скоро шесть! — сказал я гордо.
— И ты умеешь читать?
— Умею.
— Что ж, сейчас проверим… — И она подала мне какую-то книжку. — Читай.
Это был первый экзамен по русскому языку и литературе, который я сдавал в своей жизни. Я открыл книжку и стал по слогам, но внятно и громко, читать. О, если бы все мои экзаменаторы были так добры, как та библиотекарша!
— Молодец! — сказала она. — Какую ты хочешь книжку?
— Стихи, — ответил я.
— Какие? Про что?
— Про Клима Ворошилова. «Климу Ворошилову письмо я написал: товарищ Ворошилов, красный комиссар!»
— А-а, Квитко! — сказала библиотекарша и вручила мне мою первую книжку — толстую, в потрепанной желтой картонной обложке, но с такими прекрасными стихами!
— Анна-Ванна, наш отряд
Хочет видеть поросят!
……………………………..
— Уходите со двора,
Лучше не просите!
Поросят купать пора,
После приходите.
Господи, прошлошестьдесят пятьлет с тех пор, как я, сидя под столом, по слогам упоенно читал эти стихи, но я помню их до сих пор и пишу наизусть…
А детского поэта Льва Квитко расстреляли в 52-м вместе с другими еврейскими «безродными космополитами».
В школу меня тоже приняли по экзамену. Я родился 8 октября, а занятия в школе начинаются 1-го сентября, и в то время было очень строго — в школу брали только тех, кому было полных семь лет. А мне до полных семи было больше месяца. К тому же я был и ростом мал — я в эвакуации, на хлебе да картошке, не очень-то подрос. И маме сказали в школе, что нет, таких недоростков они не берут, им гороно запрещает. Но моя золотая мама уговорила их устроить мне экзамен. Не знаю, как ей это удалось — может быть, ей это удалось потому, что она родилась и выросла в Баку и говорила на всех кавказских языках — азербайджанском, армянском и грузинском, не считая, конечно, русского и идиш. И наверное, она просила их на всех языках, Баку в то время еще был очень интернациональным городом. Короче, мне устроили экзамен куда серьезнее, чем в библиотеке. Но когда выяснилось, что я уже свободно читаю, пишу заглавными буквами и считаю до ста, то меня — так и быть! — зачислили в школу. Только сказали, что будут отучать писать левой рукой, потому что в советской школе все должны писать правой.