Критика цинического разума - Петер Слотердайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта структура современной веры в ценности, которая представляет собой как бы веру в ценности, реставрированные произвольно и в порыве отчаяния, превосходно описывает менталитет тех движимых нигилистическим антинигилизмом групп «народных» активистов, которые начали громко заявлять о себе уже вскоре после провала немецкой революции. К одной из таких групп принадлежал и убийца Ратенау – Керн. За восемь месяцев до убийства германского министра иностранных дел в октябре 1921 года во время публичной лекции в Берлине произошла первая встреча будущего убийцы и его жертвы. Эрнст фон Саломон запечатлел эту сцену в романе «Стоящие вне закона», увидевшем свет в 1930 году. Во время выступления Ратенау Керн протиснулся к самой ораторской трибуне и уставился на министра взглядом, полным холодной ненависти, выводя его из равновесия:
Я видел в его темных глазах металлический зеленый блеск, я видел его бледный лоб. Министр неуверенно повернулся, поначалу бросил на него беглый взгляд, затем сбился с мысли, запнулся, с трудом нашелся и продолжил, сделав рукой беспокойное движение – как будто хотел отогнать что-то, вдруг накатившее на него. Однако теперь он обращался уже к одному только Керну. Он почти заклинал этого человека у колонны и на глазах стал выдыхаться, видя, что так ни в чем и не может убедить его…
Когда мы протискивались к выходу, Керн приблизился к министру почти вплотную. Ратенау… вопросительно поглядел на него. Однако Керн как-то медленно и неуверенно прошел мимо. Лицо его было таким, будто его внезапно поразила слепота (Ernst von Salomon. Die Geächteten. Gütersloh, 1930. S. 315).
В этом противостоянии отразилось нечто, свойственное духу всей эпохи в целом. Нигилист-практик не пожелал увидеть, сколько в его противнике духовности, доброжелательности и готовности нести ответственность. Ратенау должен был почувствовать, что Керн просто не желает слышать.
Воззрения, о которых говорил Ратенау, рассматривает и Герман Раушнинг в своей книге «Маски и метаморфозы нигилизма»[328], где этот бывший собеседник Гитлера дает очерк философской теории фашизма. Он показывает, что настроенные против современности умы в момент кризиса имеют склонность цепляться как раз за то, из чего берет свое начало нигилизм: за крупные общественные институции, за государство, экономику и вооруженные силы. Именно они, широковещательно заявляющие, что вернут миру смысл, преимущественно и «распространяют бессознательный нигилизм за фасадом кажущегося порядка и насильно насаждаемой дисциплины» (S. 121).
То, к чему взывают как к спасению люди, утратившие душевное равновесие, в действительности является источником зла. Институции, к которым столь привязаны консервативные антинигилисты и к которым они испытывают мрачную симпатию, на самом деле являются «агентами нигилизма». Нигилизм, по Раушнингу, прогрессирует двояким образом: ценности и истины охватываются процессом «прогрессирующей демаскировки», позволяющей видеть их насквозь и разоблачать как суррогаты и как функционально необходимую ложь крупных институций, что лишает их всякой высокой значимости; и в то же время социальные институции освобождают себя от своей функции средств, находящихся в распоряжении человека, и обретают более высокий статус, превращаясь в самоцели, которым должно подчиняться как индивидуальное, так и коллективное человеческое существование.
Один из современных писателей, который отрицал за собой малейшую склонность к метафизическим спекуляциям, описал этот… процесс одним-единственным метким предложением: «Когда человек освободился от власти Бога, он, пожалуй, еще не мог подозревать, что однажды – вполне логичным образом – вещи освободятся от его власти» (Эрнст фон Саломон. Анкета).
…Человек стал материалом для экономического процесса, простым средством для государства…
Институции, порядки, аппараты, поддерживающие порядок в обществе, органы западной культуры перестали быть вспомогательными средствами человека в процессе полагания им смысла. Они средства и инструменты нигилизма. Не они повисли в воздухе, скорее, повисло в воздухе все человеческое существование в целом, лишившись почвы, на которую опиралось, и теперь оно судорожно цепляется за превратившиеся в самоцель средства существования – как за ту единственную соломинку, за которую только и можно еще ухватиться в водовороте мира, лишившегося сущности (Rauschning H. Op. cit. S. 123, 130).
То, что было сказано философствующими государственными мужами, подтверждается в произведениях писателей-современников. Среди них выделяется Бертольд Брехт. Ведь он, как никто другой, в своих произведениях выставил напоказ, осмыслил, подверг экспериментам и критике тот поворот в понимании буржуазно-индивидуалистического Я, который был ославлен как нигилизм. Он настоящий виртуоз «цинической структуры». Он действительно постигает ее как возможный образ действий и как шанс для поэзии. Как бы ни оценивалась мера его причастности к субъективному цинизму, ему удалось сделать из него средство для изображения действительности. Он был в свою эпоху непревзойденным мастером цинической интонации, и почти с каждой его пьесой, от «Ваала» (Baal) до «Мероприятия» (Мassnahme), все более прочной становилась его репутация художника, владеющего тем языком, в котором выражает себя «само время».
И у Брехта вновь проявляется та исходная установка, которую мы вначале видели в дадаистской иронии: бросаться в поток данностей и давать ему увлекать себя – в тот поток, которому уже не противопоставляется никакая поза, оправдываемая пустопорожней болтовней об идеях и твердости характера. Постижение того, что происходит с нами, важнее, чем самосохранение. «Деловитость, реальная близость к вещам» выступает как способ двигаться вместе с ними, как форма бытия-во-времени: не отставать, не плестись в хвосте, не копить в себе обиду и неприязнь, не печься о старых ценностях, а посмотреть, какова ситуация в настоящий момент и что следует в ней делать. Мы не можем жить добрым старым; будет лучше, если мы вплотную займемся плохим новым.
Здесь проявляется новое качество иронии и не-соглашательская форма, позволяющая, однако, принимать данное. В этой иронии проявляет себя вовсе не «оставшийся чистеньким» субъект, который отстраняется от фронтов и melée[329] – от суеты, суматохи и сутолоки, пытаясь подняться над ними и спасти свою целостность и неприкосновенность. Скорее, это ирония битого и видавшего виды, попавшего в шестерни огромного механизма Я (вспомним Чарли Чаплина в «Новых временах»), – ирония Я, которое пачкает свои руки в той мере, в какой того требуют существующие отношения, и, оказываясь в самой гуще происходящего,