И жить еще надежде... - Александр Городницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вопрос о солдатских могилах, — писала Голованова, — лишь малая часть общей большой проблемы возрождения нравственных ценностей и человечности, утраченных в нашей стране за последние 70 лет. В отношении к погибшим выражаются жестокость, инертность и бездушие, охватившие наше общество. Либо мы преодолеем это, восстановим нравственные основы, либо перед нами возникнет пропасть одичания. Поэтому так важно увидеть память о войне глазами молодежи».
И одна за другой на конкурс стали поступать детские работы, которых набралось более пятидесяти. При этом решения были самые нестандартные. Меня более других тронул рисунок четырнадцатилетней девочки. На рисунке изображены две могилы рядом на пригорке. На одной могиле — немецкий крест с каской, пробитой пулей, на другой — звездочка на фанерном постаменте и висящая на ней пробитая пилотка. Так появилась песня, исполненная впервые на церемонии открытия немецкого военного кладбища:
У моего друга, художника Бориса Жутовского, есть серия портретов, которую писатель Фазиль Искандер, также в нее попавший, назвал «Последние люди Империи». Те, о ком пойдет речь в этой части книги, уйдя из жизни, остались портретами в галерее Жутовского.
Портреты эти, очень разные и в разное время написанные, объединяет одна общая черта — печальный и неулыбчивый облик, хотя при жизни эти люди любили улыбаться. Может быть, дело в том, что «когда человек умирает, изменяются его портреты»? А может быть, в том, что оригиналы ушли из жизни безвременно? Или в том еще, что в их лицах запечатлелись горькие черты уходящей эпохи, в историю которой навсегда врезаны их имена? Или это — печаль об остающихся, которым распад грозной Империи грозит смутными временами и гражданскими войнами, предшествующими Возрождению?
Рисовал Жутовский пару раз и меня. Первый раз — в начале 80-х, потом еще через несколько лет. Тогда его портреты меня расстроили — неужели я и впрямь такой старый и страшный? Теперь они кажутся мне комплиментарными.
Мои воспоминания о людях, изображенных на портретах Жутовского, не претендуют на полноту или объективность. Я горюю об их уходе и вспоминаю о них прежде всего потому, что они были близки мне и, как я запоздало понял, сыграли важную роль в появлении в моей искалеченной всеобщим и обязательным конформистским воспитанием душе того трудноуловимого ощущения, которое мы не очень точно называем самосознанием.
А еще я просто любил их. Вот и все…
Борис Слуцкий вошел в мою жизнь в 1959 году, хотя стихи его, конечно, мы знали раньше. Их тогда практически не печатали, и распространялись они на слух или в списках. Вообще середина и конец 50-х годов — это начало раздвоения нашей литературы на официальную печатную и неофициальную «непечатную», которая ходила в списках или слепых машинописных копиях на папиросной бумаге. Так было положено начало «Самиздата». Со стихами было проще — их нетрудно было запомнить наизусть. Первые же услышанные (именно услышанные, а не прочитанные) стихи Бориса Слуцкого — это, кажется, были «Евреи хлеба не сеют» и «Нас было семьдесят тысяч пленных…» — поразили меня своей истинно мужской и солдатской, по моему тогдашнему мнению, жесткостью и прямотой, металлической точностью и весомостью звучания, совершенством монолитной строки с единственностью ее грозной гармонии. Впечатление было таким сильным, что до сих пор я читаю стихи Слуцкого с листа вслух.
Моими любимыми поэтами тогда были Редьярд Киплинг (разумеется, в переводах, ибо мое скудное знание английского ни тогда, ни позднее не позволяло читать его в подлиннике), Гумилев, ранний Тихонов, Багрицкий. Сюда относились также некоторые стихи Луговского (например, «Басмач», напоминающий перевод из Киплинга), «Стихи 39 года» Симонова и что-то еще. Во всех этих стихах меня привлекали «мужественное звучание», активное вторжение авторов в окружающий мир, яростная экспрессия строк. Поэтому Борис Слуцкий, которого я сразу же отнес к перечисленному любимому ряду, стал настоящим открытием. То было время юного идолопоклонничества, и я тут же объявил для себя Бориса Слуцкого первым поэтом. Еще бы! Такие стихи, да еще легендарная биография — боевой офицер, прошел всю войну «от звонка до звонка». Преклонению моему не было предела. Помню, в ноябре 1961 года, во время встречи в Москве с Иосифом Бродским в доме общего нашего приятеля — поэта и прозаика Сергея Артамонова, меня страшно шокировало, что молодой Иосиф фамильярно называет этого выдающегося поэта Борух. «Как ты можешь, — возмутился я, — говорить о Борисе Абрамовиче в таком тоне?» «А как же его прикажешь величать? — искренне удивился Бродский, особой скромностью в те годы не отличавшийся. — Все эти Борухи и Дезики — только для тебя поэты. Их можно поставить в одну шеренгу и рассчитать на «первый-второй». Все это останется бесконечно далеким от истинной поэзии, которую представляю только я».