Титус Гроан - Мервин Пик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фуксия неизменно возвращала кровать на место, чтобы никто не смог проникнуть в ее святилище. Необходимости в этой предосторожности не было никакой, поскольку, кроме госпожи Шлакк, в спальню никто не заглядывал, а старенькой няньке нипочем не удалось бы вскарабкаться по ста с чем-то узким, темным ступенькам, приводившим в конце концов на чердак, бывший, сколько помнила себя Фуксия, неоскверненным миром, принадлежавшим ей одной.
Пока одно поколение сменяло другое, какая-то часть хлама Горменгаста находила дорогу в эту область крапчатого света, в эти теплые, бездыханные, вневременные края, где гигантские стропила плыли по воздуху, окруженные тучами мотыльков. Где пыль была, как пыльца, нежно укрывшая все вокруг.
Чердак состоял из двух галерей и мансарды, вторая галерея, в которую можно было спуститься из первой по трем хлипким ступенькам, шла к первой под прямым углом. На дальнем ее конце деревянная лесенка поднималась к похожему на узкую веранду балкону. На левом краю балкона имелась дверца, безмолвно висящая на одной петле, дверца эта вела в третье из образующих чердак помещений. Им-то и была мансарда, к которой Фуксия относилась как к сокровенному месту, своего рода языческому капищу, неприступной крепости, твердыне, никогда не называемому царству, ибо назвать его значило нарушить обет – совершить святотатство.
В день, когда родился ее брат, в то время как замок под нею гудел от изливавшихся сверху слухов, наполняющих комнату за комнатой, галерею за галереей – и так до самых нижних погребов, – Фуксия, как и Ротткодд в его Зале Блистающей Резьбы, пребывала в полном неведеньи.
Она дернула за черный хвостик витого шнура, свисавшего с потолка в углу спальни, и в далекой комнате, которую госпожа Шлакк обжила еще два десятка лет тому назад, зазвонили сразу несколько колокольцев.
Солнечный свет, лиясь между восточных стрельниц, освещал Стену Резчиков и падал на горный склон за нею. Солнце вставало, и одно терновое дерево горы Горменгаст за другим возникало в белесом свете, поочередно обращаясь в призраков, там, здесь, по всему огромному тулову горы, пока она не претворилась в неровный треугольник, светящийся на фоне тьмы. Семь облачков, словно стайка нагих херувимов или выводок поросят-сосунков, плыли, пухлые и розоватые, по аспидному небу. Фуксия хмуро последила за ними, глядя в окно. Затем выпятила нижнюю губу. Уперла руки в бока. Голые ступни ее замерли на каменных плитах.
– Семь, – сказала она, смерив каждое грозным взглядом. – Их там семь. Раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь. Семь облачков.
Она поплотнее стянула на плечах желтую шаль, ибо ее, одетую только в ночную рубашку, уже пробирала дрожь, и снова дернула за шнурок, призывая госпожу Шлакк. Порывшись в ящике стола, она отыскала угольный карандаш, подошла к сравнительно пустому участку стены и, начертав злобное 7, обвела его кружком и тяжелыми, непреклонными буквами вывела снизу: «ОБЛАКА».
Фуксия отвернулась от стены и, неуклюже приволакивая ногу, шагнула к кровати. Длинные, черные как смоль волосы привольно спадали ей на плечи. Глаза, всегда слегка затуманенные, не отрывались от двери. Так она и стояла, выдвинув ногу вперед, когда ручка двери повернулась и вошла нянюшка Шлакк.
Увидев ее, Фуксия стронулась с места, но направилась не к кровати, а в пять шагов приблизилась к госпоже Шлакк и, быстро обвив руками шею старухи, яростно поцеловала ее, отступила и поманила к окну, указывая в небо. Госпожа Шлакк глянула поверх протянутой Фуксией руки и указующего перста и спросила, что она должна там увидеть?
– Толстые облака, – сказала Фуксия. – Их там семь.
Старушка прищурилась, вгляделась, но только на миг.
И издала негромкий писк, означавший, видимо, что картина не произвела на нее впечатления.
– Почему семь? – спросила Фуксия. – Семь для чего-то. Для чего семь? Один для гордой гранитной гробницы – два для дикого дома из дуба; три для кромешных коварных коней; четыре для рыцаря со шпорой из пырея; пять для рыбы с радостным ртом; шесть – зачем шесть, забыла; а семь – для чего семь? Восемь для жабы с глазами, как бусы; девять, что девять? Девять для… девять, девять… десять для тысячи тоненьких тостов. А семь для чего?
Фуксия притопнула ногой и уставилась на бедную старую няню.
Нянюшка Шлакк чуть слышно покашляла – к чему прибегала обычно, желая выиграть время, – а после сказала:
– Хочешь горячего молочка, сокровище мое? Тогда скажи, потому что я очень занята, мне еще белых котов кормить, дорогая. Знают, какая я расторопная, душечка моя, вот и наваливают на меня то одно, то другое. Зачем ты звонила? Говори поскорее, выдумщица моя. Зачем звонила?
Фуксия прикусила пухлую красную губу, тряхнула гривой ночных волос и отвернулась к окну, обхватив за спиною локти ладонями. И замерла, напряженная, угловатая.
– Мне нужен плотный завтрак, – наконец сказала она. – Куча еды, я собираюсь думать сегодня.
Нянюшка Шлакк разглядывала бородавку на своем левом предплечье.
– Ты не знаешь, куда я пойду, но я пойду в одно место, где можно подумать.
– Да, дорогая, – сказала старушка.
– Принеси мне горячего молока, и яиц, и кучу тостов, поджаренных только с одной стороны. – Фуксия нахмурилась и примолкла. – И еще пакет с яблоками, чтобы хватило на целый день, потому что, когда я думаю, мне хочется есть.
– Да, дорогая, – повторила нянюшка Шлакк, вытягивая нитку, торчащую из подола ее рубашки. – Ты пока поиграй, выдумщица моя, а я приготовлю тебе завтрак, и постель застелю, хотя мне что-то нынче неможется.
Фуксия порывисто наклонилась к старенькой няне и, еще раз поцеловав ее в щеку, выпустила старушку из комнаты, захлопнув дверь за ее удалившейся фигуркой с треском, эхом отозвавшимся в сумеречных коридорах.
Едва закрылась дверь, как девочка прыгнула на кровать и, головой вперед поднырнув под одеяла, поползла, извиваясь, к ее изножью, где, судя по всему, схватилась не на жизнь, а на смерть с каким-то напавшим на нее зверем. Впрочем, бурление покрывал прекратилось так же внезапно, как началось, и Фуксия вылезла наружу с парой длинных шерстяных чулок, которые она, должно быть, сдернула с ног этой ночью. Сидя на подушках, она принялась, чередою рывков и подскоков, натягивать их, пока наконец, натужно извиваясь, не перекрутила уже натянутые чулки пятками назад.
– Ни с кем сегодня видаться не буду, – говорила она себе, – ни с кем, ни с единой душой. Пойду в мою тайную комнату и все как следует обдумаю.
Она улыбнулась себе самой. Улыбка была озорной, но совершенно очаровательной в ее детском лукавстве. Губы Фуксии, полные, хорошо очерченные, на удивление взрослые, изогнулись, точно пухлые лепестки, приоткрыв белые зубы.
Едва осветясь улыбкой, лицо ее снова переменилось и вздорное выражение, так ей не шедшее, воцарилось на нем, заставив сойтись черные брови.
Процесс одевания то и дело прерывался, поскольку между добавлением каждой из одежд Фуксия исполняла собственного изобретения танец. Ничего грациозного не было в этих резких фигурах, в странных застылых позах, которые она принимала, порой на дюжину секунд кряду. Глаза ее стекленели, обретая сходство с глазами матери, выражение отрешенного покоя мгновенно изгоняло с лица обычную для него сосредоточенность. В конце концов, она надела через голову совершенно бесформенное, кроваво-красное платье. Оно нигде не льнуло к телу, разве что на талии, где его стягивал узел, завязанный на зеленом шнуре. Фуксия не столько носила свою одежду, сколько жила в ней.