Русский лабиринт - Дмитрий Дарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бом-брам-стелька? – осоловело переспросил Платон, и матрос затрясся в смехе, буфетчица заколыхалась всей собой в ритм своему бравому ухажеру.
– Не, ну ты подумай, Катюха, – стелька, это ж надо же! Сам ты в стельку! Давай, Кать, наливай еще по маленькой. Вцепились! Семь футов под килём! Зюйд-зюйд вест!
Еще через час Платон навцеплялся настолько, что уже был готов уронить голову в остатки капусты. Матрос что-то проурчал своей пассии на ухо и встал.
– Так, полундра! Платон, свистать всех наверх! Тебе уже в кубрик пора, да и нам с Катькой дрейфовать до койки надо. Вставай, Платон.
– Не… ты погодь, – вяло сопротивлялся Платон, которому не хотелось заканчивать вкусный во всех отношениях вечер, несмотря на ощутимый шторм в голове, – ты мне скажи, что надо человеку в жизни? В чем смысл, а? Катерина… как вас по отчеству… в чем смысл, а, ядрена-матрена?
Буфетчица по-доброму посмотрела на барахтающегося в волнах Платона.
– Э, мой милый! Где ж его найдешь, смысл-то твой? Живи, пока живется-можется, вот и весь смысл.
– Точно! – поднял указательный палец Василий. – А нам как раз можется… и хочется, да, Катюша?
Буфетчица обволокла моряка всеобещающим взглядом.
– А если не можется, тогда – как жить-то? – всхлипнул Платон.
– У, да ты за борт уже выпал, Платон. Человек за бортом, стоп-машина! – С этими словами матрос легко приподнял Платона за плечи и поставил на ноги. – Фарватер-то сам отыщешь? Двенадцатый вагон – вона, в ту сторону, там разберешься. – Василий слегка подтолкнул Платона к выходу из вагона-ресторана.
– Дай, я тебя поцелую, флотский, ты настоящий, ты знаешь смысл жизни. – Платон полез было пьяно обниматься, но моряк снова его подтолкнул, так что Платон мигом оказался в тамбуре.
Платона, пока он переходил из вагона в вагон, шатало так, как будто он шел через «ревущие сороковые» курсом на Кейптаун, где его неизменно ждали во всех лучших борделях. Свое место он опознал только по рясе священника, спящего сидя, склонив голову на руку на окне. Платону почему-то захотелось немедленно исповедоваться.
– Батюшка, батюшка, ваше преос… святой отец, – растолкал священника Платон.
Служитель культа спросонья ничего не мог понять, и Платон, воспользовавшись заминкой, рухнул на колени.
– Грешен я, батюшка, ой как грешен, – запричитал Платон, неистово полагая кресты.
– Что случилось, сын мой? – встревоженно спросил поп, но, вглядевшись в опухшее лицо грешника, укоризненно покачал головой, перекрестил Платона и снова опрокинул голову на руку.
– Грешен я, ой как грешен, – продолжал шепотом исповедоваться Платон самому себе. – Не ценил я жену свою, Надежду, хоть и окаянная баба она, а не ценил ее, не носил на руках. Цветов не дарил почти, слов ласковых не говорил, что ж мне, дураку, удивляться, что она к другому ушла, что ж теперь удивляться, что и дочка от меня почти отвернулась, – не заботился я о них, думал, деньги приношу в дом, и все – хватит с них. На дружков время тратил, молодость тратил, себя тратил, ядрена-матрена… Не любил я вас, Наденька, Зиночка, как положено, любил то есть, но так…не старался шибко. А бабы… а женщины ведь живые, им ласки хочется… а мне ласки тоже хочется, не может человек один жить, ну разве жизнь это, волки и то стаей рыскают, а я… грешен я, Господи, прости меня, и ты, Надюша, прости, если можешь, и Зиночка, дочка моя единокровная, и ты прости… не могу я один больше…
Платон заплакал, встал с колен и, едва прикоснувшись к своей полке, немедленно уснул.
Поезд уютно баюкал на стыках своих разночинных пассажиров. Платон стоял на мостике огромного океанского белого, ослепительно белого лайнера с трубкой в зубах и красиво капитанил, отдавая приказы хрипловатым голосом морского волка. Матрос Василий весело оборачивался и докладывал: «Есть держать зюйд-зюйд-вест!» За кормой стонали такие же белые и огромные, как корабль, чайки, и тот же Василий подбрасывал им в воздух соленые огурцы. Чайки «вцеплялись» в огурцы, сталкивались с друг другом в борьбе за добычу, как над его родной свалкой, и отлетали в сторону. Наконец в бинокль стал виден большой город – это был заветный и сказочный Кейптаун. Платон отдал необходимые указания, корабль пришвартовался к пристани, полной ослепительных красавиц с жемчужными зубами. Когда Платон спустился по трапу, не вынимая трубки изо рта, к нему сразу потянулись смуглые изящные девичьи руки, но вездесущий Василий мощно рыкнул «Раз-зойдись» и повел Платона по образовавшемуся живому коридору в город. Со всех сторон мигали неоном заманчивые вывески на не нашем языке, но вдруг в глаза бросилась одна знакомая: «УЛИЦА ЮБИЛЕЙНАЯ».
– Туда, – указал Платон, и Василий послушно повернул. Улица оказалась совсем пустой, все встречающие куда-то разом делись. Платон вгляделся вдаль – во всех домах окна были заколочены крест-накрест, что-то было пугающее в этих крестах, словно все глаза домов переклеили деревянными пластырями. По тротуару ветер гнал всякий мусор, обрывки газет и белую техасскую шляпу с рваными полями. Что-то было неправильное в мусоре, в улице, во всем. Платон нагнулся и подобрал шляпу, оказалось – это его собственная, вернее, не его, а Артиста. Широкие поля были не только порваны, но и измазаны – Платон всмотрелся внимательней – в крови.
– Не к добру это, – сказал Василий. – А хорошая была шляпа-то. Может, ножичком владельца полоснули?
Платон ничего не ответил и водрузил шляпу на голову. Василий пожал плечами и толкнул мощным плечом ближайшую дверь. Внутри помещения полукругом стояли диваны, на столе стояла включенная лампа с красным абажуром.
– Эй, есть кто живой? – гаркнул матрос.
– Есть, есть, милай. – Задняя дверь отворилась, и в комнату зашли бывшая жена Надя, сильно похудевшая, помолодевшая, и давешняя буфетчица Катя.
– Консула вызывали? – строго спросила Надежда, а Катя начала расстегивать оставшиеся пуговицы на своей блузке.
Платон засмотрелся на обнажающиеся дыни, но Василий опять зычно крикнул «Полундра!», сграбастал полуобнаженную буфетчицу и уволок в ту самую заднюю дверь. Платон с Надей остались одни.
– Ну что, Сережа, как был ты непутевый, таким и остался, – неожиданно мягким голосом сказала Надя и пригласила жестом к столу с лампой. Платон снял шляпу и присел на краюшек дивана.
– А я к тебе еду, к внуку то есть, к Зинке, – чуток запутался Платон.
– Знаю, – кивнула жена, которую даже неудобно было назвать бывшей, – это хорошо, что ты внука увидишь.
– А ты разве не увидишь, то есть разве не придешь? – осторожно спросил Платон, подозревая, что мать с дочерью могли не помириться за эти годы.
– Хотела бы, да не могу. Не могу, Сережа, – уклончиво ответила Надя, немного посмотрела еще на Платона с теплой грустью, как смотрела в первые годы их брачной жизни, вздохнула, поднялась и, не оборачиваясь, вышла из комнаты.
Платон, оставшись один, даже поежился – стало не то что страшно, а как-то жутковато. Он вдруг понял, что было вокруг не так. Когда с ним никто не разговаривал, наступала пустая тишина. Пустая, без единственного звука – даже мусор, гонимый ветром, не издавал шороха, а ветер – шума. Платон хотел было позвать на помощь Василия, но засомневался – на какую такую помощь, хоть было и не по себе, но он не умирал, не тонул, не падал, не было больно, было вообще никак. Платон на всякий случай вытянул перед собой руки, оттопырив пальцы. Ничего, руки как руки, его руки. Дрожат немного, так это и понятно – сколько они вчера с флотским выкушали, вспомнить страшно. Даже с Артистом или Ветераном так не пили, как с этим окаянным матросом. Силен у нас торговый флот, ничего не скажешь! Платон вдруг вспомнил, что Василий – всего лишь матрос, а он, Платон, как ни есть – капитан.