Тайна в его глазах - Эдуардо Сачери
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Переворачивает страницу за страницей с данными о вскрытии, но не читает их, даже вскользь. Прикрывает глаза и сосредотачивается на запахе старости, который испускают эти листы и который наполняет неподвижный воздух Архива. Они пролежали там уже более двадцати лет, плотно прижатые друг к другу, и Чапарро невольно представляет себе знакомую с детства картину. Он воображает себя одной из этих страниц, неважно какой именно. Представляет, как он хранится годами и годами, в полной темноте, прижимается лицом к следующей странице, погруженный навечно в ее глянцевую мягкость. «И если ты — одна из этих страниц, — думает Чапарро, — то шаги, раздающиеся в коридоре раз в несколько месяцев или лет, не годятся для того, чтобы отмерять время». Вдруг, без какого-либо предупреждения, без симптомов, предваряющих катаклизм и дающих к нему подготовиться, он чувствует встряску. Одну. Потом другую. У него начинает кружиться голова от неожиданного раскачивания, легкого и ритмичного, словно кто-то переносил с места на место стопку бумаги и прихватил заодно и его листок, и, лежа в этой стопке, он чувствует себя одновременно и защищенным и беззащитным, словно запертый в камеру узник. И снова тишина, и только перешептывание страниц, переносимых с одного места на другое. И вдруг — глубокая рана от слепящего света, когда наступает твоя очередь или, вернее, очередь той страницы, которой ты являешься, той страницы, в которую ты превратился. Ты пользуешься этой возможностью взглянуть на мир, хотя все создание сейчас заключилось в одном лице, лице человека зрелого, с проседью в волосах, с маленькими глазами и орлиным носом, человека, который едва видит тебя и тут же поворачивает голову к следующей странице, к той, которая была в течение многих и многих лет с тобой, напротив тебя, кожа к коже, буква к букве. И потом рука отбрасывает тень, продвигается к углу, поднимает страницу-соседку, переворачивает и прижимает ее опять к тебе, и вы вновь погружаетесь в тот же самый миг, когда свет исчезает и ты понимаешь, что находишься в начале следующей темной и молчаливой вечности.
Чапарро испытывает абсурдное сострадание, представляя себе ту неожиданную надежду и затем катастрофическое разочарование, которое вызывают его руки у каждой из этих страниц, пока он пролистывает их одну за другой. Но когда он доходит до двести восьмой, почти в самом начале второго тома, он останавливается, достигнув своей цели.
Это распоряжение в четыре строки, отпечатанные, без малейшего сомнения, на его «Ремингтоне». Все буквы «е» немного приподняты над строками, «животик» у всех «а» закрашен, потому что клавиша уже давно пришла в негодность.
Свидетельские показания, ложно датированные серединой августа 1968 года, где Рикардо Агустин Моралес заявляет о дополнительных сведениях, способных прояснить дело и помочь следствию. Чуть ниже заключение, подписанное судьей Фортуна Ласаче, приказывающего опросить свидетеля.
На странице двести девять свидетельские показания Моралеса с ложной датой — начало сентября 1968 года. Это текст длиннее остальных, в котором впервые появляется имя Исидоро Антонио Гомеса. На странице двести десять новое распоряжение от 17 сентября, приказывающее федеральной полиции и полиции провинции Тукуман «выяснить местонахождение и вручить судебную повестку» вышеупомянутому Гомесу. Все подписано судьей и секретарем. Подпись судьи Фортуны Ласаче — огромная, претенциозная, полная бесполезных завитушек. Подпись Переса — маленькая и незаметная, такая же, как и ее автор.
Чапарро смотрит на страницу. Чувствует, что глаза начинает пощипывать. От этой горящей лампы, такой одинокой в окружающей темноте, у него уже мутнеет взгляд. Уже почти полдень, и если архивариус вскоре не увидит, что он уже закончил и выходит, то наверняка начнет нервничать. Вряд ли в своей книге Чапарро станет дословно пересказывать это тоскливое судебное марание бумаги. Но эти страницы помогли ему вновь почувствовать дух тех дней. Эти регулярные аккуратные встречи с Моралесом, чтобы не оставлять его вот так ни с чем сразу или чтобы потихонечку подводить его к тому, что дело бьется в агонии, потому что некого обвинить. И эта невыносимая жара этого адского декабря.
Чапарро аккуратно складывает вместе все тома дела. Не гасит лампу, потому что боится совсем потеряться, если ему придется продвигаться по коридору в полной темноте. Возвращается тем зигзагом, который ему посоветовал архивариус. Когда остается совсем немного, он торопится, чтобы повернуть в последний раз и пересечь последний пролет. Там, в одном из прямых коридоров, вытянув ноги и уставившись в журнал, сидит старик. Чапарро чувствует ту же волну холода, которая его окатывала всякий раз, как они шли в гости к его тете Маргарите, которая была слепой от рождения. В конце визита, когда уже опускались сумерки и она шла провожать гостей до двери, по пути она выключала за собой свет, пока продвигались к выходу, чтобы не забыть ничего погасить и «не жечь электричество попусту». Когда она прощалась, обращая к нему свое лицо, чтобы он поцеловал ее в щеку, маленький Бенжамин видел за спиной старушки дом, которым овладели тени. Образ его тети, сидящей, например, за ужином в полной темноте или пробирающейся медленно в черной бездонной дыре комнат, преследовал его до самой железнодорожной станции Флореста, на которой они ждали своего поезда. И этот образ наводил на него ужас.
Чапарро прощается с архивариусом лаконичным «хорошего дня» и покидает Архив почти бегом. Поднимается на первый этаж Дворца, и только там радуется, вернув себе Буэнос-Айрес, наполненный солнцем и звуками, которые его встречают на ступенях со стороны Лаваче.
Тремя часами позже любой проходящий по тротуару мимо его дома в Кастеляр мог слышать в абсолютной тишине улицы быстрый треск печатной машинки или видеть в окне силуэт Чапарро, склонившегося над письменным столом и над этими клавишами, выбивающего абзац за абзацем то, что, видимо, станет второй частью его книги. В любом случае, его никто не видит и не слышит. Улица пустынна.
Я не отважился сказать ему «нет», хотя у меня были серьезные подозрения, что мне предстоят несколько неприятных моментов.
Моралес во время нашей последней встречи опередил меня.
— Я хочу отделаться от фотографий, — сказал он мне, когда мы уже почти прощались.
Я спросил его почему, хотя, пока спрашивал, понял, что он и так мне все скажет.
— Потому что не могу больше этого выносить, не могу видеть ее лицо, а она не может ответить мне взглядом. Но мне хотелось бы поделиться с вами перед тем, как я их сожгу. Не знаю почему. Показать их, может, это хороший способ попрощаться с ними.
Я мог бы ему сказать «нет», сказать, что всегда ненавидел разглядывать фотографии. Но не успел быстро отреагировать, или же во мне развилось безграничное сочувствие к этому парню, или же на меня напала неожиданная неловкость, которая всю жизнь не давала мне противиться просьбам. В общем, я согласился.
Мы договорились, что встретимся через три недели. Начинался декабрь. Дело лежало у меня в ящике с августа, и, не имея подследственных, рано или поздно я должен был вернуться к нему, проверить и зашить. Хотя меня совсем не радовала эта перспектива, но и дело, и Моралес, и я сам (до такой степени я втянул себя в эту неразбериху), все мы врежемся прямо в бетонную стену. Может быть, и поэтому тоже я согласился посмотреть фотографии.