Люди и я - Мэтт Хейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я был в полнейшей растерянности. Это противоречило всему, что мы знали о людях.
— Да, — сказал я. — Ты прав. Не поможет. И потом, это была ошибка. Я не доказал гипотезу Римана. Полагаю, она вообще недоказуема. Я думал, что у меня получилось, но нет. Так что не о чем говорить.
Гулливер сунул звуковой передатчик в другое ухо и закрыл глаза. Я ему надоел.
— Блин, — прошептал я и вышел из комнаты.
Я спустился вниз и отыскал «адресную книгу». В ней в алфавитном порядке перечислялись адреса и телефонные номера людей. Я нашел нужный номер и позвонил. Женщина ответила, что Дэниел Рассел вышел, но вернется примерно через час. Он перезвонит мне. Тем временем я вооружился книгами по истории и принялся набираться знаний, читая между строк.
Подобно религии, история человечества полна удручающих явлений, таких как колонизация, болезни, расизм, сексизм, гомофобия, классовый снобизм, уничтожение окружающей среды, рабство, тоталитаризм, военная диктатура, изобретения, которыми люди не умеют пользоваться (атомная бомба, Интернет, точка с запятой), травля умных людей, поклонение идиотам, скука, отчаянье, циклические кризисы и духовные катастрофы. И все это на фоне приема поистине отвратительной пищи.
Я нашел книгу под названием «Великие американские поэты».
«Я верю, что листик травы не меньше поденщины звезд»,[4]— писал человек по имени Уолт Уитмен. Мысль очевидная, но сказано красиво. В той же книге были слова, написанные другим человеком, Эмили Дикинсон. Вот такие:
Как счастлив мелкий кремешок,
Что нежится в пыли дорог.
Он не стремится к высоте
И чужд любой земной нужде.
Неброский дан ему покров
При сотворении миров.
Как солнце, сам себе закон,
И сам с собою дружит он,
Верша без видимых затей
Императив судьбы своей.[5]
«Верша без видимых затей императив судьбы своей, — повторил я про себя. — Почему эти слова так меня растревожили?» На меня зарычала собака. Я перевернул страницу и нашел еще одну неправдоподобную мудрость. Я прочел вслух: «Душа должна жить нараспашку, принять готовая восторги бытия».
— Ты встал с постели, — сказала Изабель.
— Да, — отозвался я. Типично для человека — утверждать очевидное. Снова и снова, до скончания времен.
— Тебе нужно поесть, — добавила Изабель, вглядевшись в мое лицо.
— Да, — сказал я.
Она достала какие-то ингредиенты.
Гулливер вышел на порог.
— Гулль, ты куда? Я готовлю ужин.
Мальчик ушел, ничего не сказав. От удара двери дом затрясся.
— Я за него боюсь, — проговорила Изабель.
Пока она волновалась, я изучал ингредиенты на столе. По большей части зеленая растительность. Но потом кое-что еще. Куриная грудка. Я думал об этом. Все думал и думал. Куриная грудка. Куриная грудка. Куриная грудка.
— Похоже на мясо, — сказал я.
— Приготовлю стир-фрай.
— Из этого?
— Да.
— Из куриной грудки?
— Да, Эндрю. Или ты у нас теперь вегетарианец? Собака сидела в корзине. Ее звали Ньютон. Она до сих пор на меня рычала.
— А собачьи грудки мы тоже будем есть?
— Нет, — с деланым спокойствием ответила она. Я испытывал ее терпение.
— Собака что, умнее курицы?
— Да, — сказала Изабель. Она закрыла глаза. — Не знаю. Нет. У меня на это нет времени. Так или иначе, ты большой любитель мяса.
Мне стало не по себе.
— Я бы не ел куриных грудок.
Изабель зажмурилась. Глубоко вдохнула.
— Дай мне сил, — прошептала она.
Разумеется, я мог это сделать. Но в тот момент мне самому нужны были все силы, которыми я обладал. Изабель протянула мне диазепам.
— Давно принимал?
— Да.
— Пожалуй, пора.
Я решил не спорить.
Открутив крышку, я положил на ладонь таблетку. Похожа на словесную капсулу. Зеленая, как знание. Я сунул пилюлю в рот.
Будь осторожен.
Я ел овощной стир-фрай. От него пахло, как от испражнений базадианина. Я старался не смотреть на него и потому смотрел на Изабель. Впервые смотреть на человеческое лицо казалось меньшим из зол. Но мне в самом деле нужно было чем-то питаться. И я ел.
— Когда ты говорила с Гулливером о моем исчезновении, он что-нибудь тебе рассказал?
— Да, — ответила Изабель.
— И что он сказал?
— Что ты вернулся около одиннадцати, зашел в гостиную, где он смотрел телевизор, извинился, что так задержался, и объяснил, что заканчивал кое-что на работе.
— И все? Ничего более конкретного?
— Да.
— Как думаешь, что он имел в виду? То есть что я имел в виду?
— Не знаю. Но надо сказать, что нормальный разговор с Гулливером по возвращении домой — это не в твоем стиле.
— Почему? Он мне не нравится?
— Последние два года нет. Мне больно об этом говорить, но в твоем поведении трудно разглядеть отцовскую любовь.
— Последние два года?
— С тех пор, как его исключили из Перса. За поджог.
— Ах да. Тот случай с поджогом.
— Я хочу, чтобы ты постарался наладить с ним отношения.
Потом я вышел за Изабель на кухню и опустил тарелку с приборами в посудомоечную машину. Я присматривался к Изабель. Сначала я видел в ней лишь человека вообще, но теперь оценивал детали. Улавливал моменты, которые ускользали от меня раньше, различия между ней и остальными. Она ходила в кардигане и синих брюках, называемых джинсами. Ее длинную шею украшало тонкое ожерелье из серебра. Глаза пристально всматривались в предметы, будто она постоянно искала то, чего нет. Или есть, но ускользает от нее. Точно у всего была глубина, внутреннее измерение.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила Изабель. Ее как будто что-то тревожило.
— Хорошо.
— Я спрашиваю, потому что ты загружаешь посудомоечную машину.
— Но ты же делаешь то же самое.
— Эндрю, ты никогда не загружаешь посудомоечную машину. Не обижайся, но дома ты беспомощен, как малый ребенок.