Три любви Достоевского - Марк Слоним
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Но что у тебя за теория, друг мой, что картина должна быть написана сразу и пр. и пр. и пр. Поверь, что везде нужен труд, и огромный. Ты явно смешиваешь вдохновение, т. е. первое, мгновенное создание картины или движения в душе (что всегда так и делается) с работой. Я, например, сцену тотчас же и записываю, так, как она мне явилась впервые, и рад ей; но потом целые месяцы, годы, обрабатываю ее, вдохновляюсь ею по несколько раз… и несколько раз прибавлю к ней или убавлю что-нибудь».
Но в 1858-м и начале 1859 года вдохновения было мало и оставалась по преимуществу работа, да и та не клеилась.
Меланхолию и апатию Достоевского усиливало растущее сознание семейного банкротства. Едва он приходил домой с ненавистной службы, как начинались стычки с женой, ее слезы и упреки. Она всё желала «играть роль», и обижалась на него, точно он был виноват в безденежье и невозможности принимать. Поддавшись его уверениям, что всё скоро образуется, она считала семипалатинское существование временным, и они жили точно на бивуаке. Хотя Достоевский и выбивался из сил, давая уроки, занимая деньги направо и налево и прибегая ко всевозможным финансовым комбинациям, они никак не могли выбиться из нужды. Его иллюзии, что она хорошая хозяйка, быстро улетучились: как и он, она не умела считать деньги, жили они безалаберно, в постоянном страхе кредиторов, неприятностей и полного расстройства их скудных финансов, иными словами, в боязни, что наступит день, когда и хлеба будет не на что купить. Им едва хватало, чтобы заплатить за стол и квартиру, об иных расходах не приходилось и думать. Одна из учениц Достоевского, Мамонтова-Мельчакова, дочь купца, которую он обучал математике, вспоминала, как ее учитель хрипло кашлял зимою и «прикрывал шинелью недостатки костюма». Несчастный этот год тянулся без радостей и просветов, от любви осталась только привычка привязанности и жалость, будущее представлялось в самых неприглядных красках.
Но вот весной 1859 года было получено долгожданное разрешение выйти в отставку и избрать для жительства любой город европейской России, за исключением столиц: пребывание в Москве или Петербурге было ему запрещено. Достоевский разом воспрял духом. Начались хлопоты – на этот раз веселые – об отъезде. Все знакомые снаряжали их в дорогу, получить взаймы деньги на путешествие не представило никаких трудностей. Пашу взяли из корпуса. 30 июня была подписана официальная бумага о выходе Достоевского в отставку в чине подпоручика. Через два дня в тарантасе, специально купленном для поездки, Федор Михайлович, Марья Димитриевна, Паша и слуга выехали из Семипалатинска. Достоевский решил поселиться в Твери: город находился вблизи Москвы, на линии железной дороги между двумя столицами. До места назначения надо было сделать четыре тысячи верст на лошадях. Ехали долго, останавливались в разных городах, в Екатеринбурге не удержались: накупили четок, запонок, пуговиц из самоцветных камней. В Нижнем Новгороде Марья Димитриевна отдыхала в гостинице, покамест Достоевский осматривал знаменитую ярмарку. Вообще, Марья Димитриевна плохо переносила езду и всё болела, и того удовольствия, какое Достоевский ожидал от путешествия, не получилось: никто не разделял его восторгов от природы и новых лиц и мест, и он с особенной силой ощутил свое одиночество.
Это ощущение резко усилилось по приезде в Тверь, в конце августа. После долгих поисков они сняли меблированную квартирку из трех комнат. Так советовал брат Михаил, да на большее не хватало средств, но Марья Димитриевна осталась этим очень недовольна. Всё не нравилось ей в Твери, и она донимала мужа упреками и нелепыми просьбами. И Достоевскому Тверь не понравилась – это был маленький провинциальный городок с улицами, поросшими травой, – но он волновался от близости столицы, без умолку говорил о своих литературных планах. А она отвечала ему жалобами на то, что у нее нет туалетов и все тряпки ее слишком пахнут сибирской глушью. Во всяком случае, вот что он пишет брату на другой день после возвращения из каторги и ссылки, после своего, как он выражается, воскресения из мертвых, после восьми лет разлуки с Россией:
«Вчера писал тебе о шляпке, не забудь, ради Бога, друг мой. Образчик лент для уборки шляпы, ленты эти от Вихман из Петербурга (сказала здешняя магазинщица). Цвет же шляпки как серенькая полоска на лентах». Главная забота Марьи Димитриевны была не ударить лицом в грязь перед местными модницами, но она тут же заявила мужу, что выходить не станет, потому что ей негде принимать. Своей квартиры она стыдилась, бедность свою принимала как незаслуженное оскорбление, и вообще вела себя как мученица, которую унижал и обижал злой тиран муж – недостойный ее возвышенной души. В «Униженных и оскорбленных» Достоевский описал это состояние: «Так бывает иногда с добрейшими, но слабонервными людьми… У женщин, например, бывает иногда потребность чувствовать себя несчастною, обиженною, хотя бы не было ни обид, ни несчастий».
Через два месяца после обоснования в Твери он писал в Сибирь: «Знакомства веду я один, Марья Димитриевна не хочет, потому что принимать у нас негде… Марья Димитриевна плачет иногда, вспоминая вас», т. е. Семипалатинск. Если недавнее прошлое казалось ей ныне завидным, а воспоминание о нем вызывало слезы сожаления, то значит переезд в европейскую Россию принес новые разочарования и новую неудачу. Всё ее тяготило, она никак не могла примириться ни со своим положением, ни с работой мужа, ни с его родней. К Достоевскому приехал старший его брат, Михаил, которого он не видел девять лет, это свидание было для него огромной радостью; но всё дело испортила Марья Димитриевна. Отношения ее с Михаилом не наладились, оба друг другу не приглянулись. Михаил скрывал свою неприязнь, а Марья Димитриевна открыто ее проявляла. Она знала, что в свое время Михаил отговаривал Федора от женитьбы. Она знала также, что он был счастлив в семейной жизни, что жена его, немудрая хорошенькая немочка, которую нашел он в Ревеле, родила ему детей, устроила ему уютный дом и жила с ним душа в душу – то есть как раз то, чего она не сумела дать Федору Михайловичу. Во всяком случае она тотчас же начала ревновать мужа к Михаилу, заподозрила семью брата в интригах против нее самой и всем своим поведением и речами доставила лишнее огорчение Федору Михайловичу.
Она была фантастична, мнительна, ревновала невпопад, всегда к тем женщинам, о которых Достоевский и не думал, и не подозревала тех, кем он интересовался. По всякому поводу начинались слезы и сцены. С ней невозможно было никуда выйти, всегда происходила какая-нибудь нелепая история: то ей не так подали в ресторане, то ей ответили грубым тоном в магазине, то знакомый, проходя, едва ей поклонился. Когда муж был весел, она была грустна, но стоило ему задуматься, как она начинала надоедать ему шутками и беспричинным смехом. А когда он садился за работу, она упрекала, что он держит ее точно в заточенье, не показывает друзьям, ни с чем с ней не делится. Но делиться он с нею не мог, потому что она не понимала ни его религиозных исканий, ни его литературных устремлений. К его писаниям у нее всегда было чуть скептическое отношение. Она была воспитана на Карамзине, Тургенев был ей ближе, чем произведения ее собственного мужа, и Достоевский хмурился и раздражался, когда она заговаривала о современной литературе, в которой мало понимала. Тяготил его и ее внутренний провинциализм, ее неожиданные и дикие нападки на мало знакомых людей, ее способность сгоряча расхвалить человека, а потом уничтожить его насмешками и бранью, ее переходы от оптимистических фантазий к полной прострации. Порою, особенно когда она давала волю своей подозрительности и объявляла врагами, чуть ли не дьяволами, самых безобидных людей, он ощущал приступы злобы и ненависти.