Метатель ножей - Стивен Миллхаузер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слыхал истории о других путешествиях, далеко за пределы города, высоко в облака. Джои знал парня, который взлетел так высоко, что не разглядишь с земли, как воздушный шарик – все меньше, меньше – и словно бы вдруг исчез в синеве и уже не различим. Поговаривали, что там, наверху, есть города; я не знал; бело-облачные города с башнями. Там, в вышине, где синева синее синего, были мостами изогнувшиеся реки; птицы с хвостами всех цветов радуги; ледяные горы и снежные города; вихрящиеся диски глыбы света; синие сады; медлительные существа с кожистыми крыльями; города, населенные мертвыми. Мой отец научил меня не верить в россказни про марсиан и космические корабли, а эти истории походили на те: даже отказываясь верить, ты все это видел, словно оно раскалялось в мозгу от одной лишь попытки не поверить. Рядом с такими историями мой запретный ночной полет над крышами казался скучным моционом. Я чувствовал, как темные желания зреют во мне; я упорно возвращался к старым играм, а ковры летали по задним дворам, красными и зелеными заплатами ложась на белую черепицу.
Настал день, когда мать оставила меня дома, а сама пошла на рынок на вершину холма. Я хотел окликнуть ее: подожди! позови меня с собой! Я видел, как она шла через лужайку к открытому гаражу. Отец сел в автобус и уехал на работу. У себя в комнате я поднял жалюзи и взглянул в ослепительное синее небо. Я смотрел туда очень долго, а потом открыл окно, и поднял раму вместе с сеткой.
Я стартовал над задним двором и стал ровно подниматься в синеву. Я смотрел вперед и вверх, хотя взгляд мой то и дело падал за край ковра. Внизу я видел маленькие красные и черные крыши, тени домов, скошенные на одну сторону, солнечную ленту дороги, окаймленную острыми углами древесных теней, словно их ветром сдуло вбок, – а там и тут на аккуратных квадратиках лужаек над своими шустрыми тенями летали маленькие коврики. Небо было синее, абсолютно синее.
Снова глянув вниз, я увидел белые дымовые грибы, недвижно зависшие над фабричными трубами, и белые монеты нефтяных цистерн на берегу сверкающей бурой реки. Вверху, посреди всей этой синевы, я увидел лишь одно белое облачко с маленькой прорехой, будто кто-то пытался разорвать его пополам. Пустое небо было такое синее, так глубоко и плотно синее, что, казалось, я должен его ощутить, как озерную воду или снег. Я как-то читал рассказ про мальчика, который вошел в озеро и добрался до города на дне, – и теперь я сам словно нырял глубоко в озеро, хоть и поднимался ввысь. Внизу я заметил туманное пятно облака, темно-зеленые, светло-шоколадные и бурые прямоугольники. Синева простиралась надо мной снежным полем, пожаром. Я представил себе, что стою во дворе и смотрю, как мой ковер становится все меньше и меньше, пока не исчезает в синеве. Мне чудилось, что и я в ней исчезаю. В этой синее синего синеве, где сплошь ничто, я – это еще я? Я исчез из виду; струна, что связывала меня с землей, порвана, а в этом синем царстве я не вижу ни рек, ни белых городов, ни сказочных птиц – одну лишь мерцающую беспредельность небесно-синей райской синевы. Я попытался вспомнить в этом синем пламени, вернулся ли мальчик из озера; а глянув вниз, на затоплявшую все вокруг неохватную синеву, затосковал о твердости под зеленой травой, о древесной коре, царапающей спину, о тротуарах, о темных камнях. Может, я испугался, что никогда не вернусь, а может, синева проникла в меня и пропитала насквозь, но голова у меня закружилась, я закрыл глаза – и мне померещилось, что ковер сдуло, а я падаю в синеву, что в стремительном падении перехватывает дыхание, что я умер, вот-вот умру, точно во сне, – мне казалось, я падаю на острые скалы, бегу, спотыкаюсь, ползу, спасаясь от синевы; когда я открыл глаза, уже различались крыши домов; мои руки отчаянно стискивали края ковра. Я спустился ниже и вскоре узнал дома по соседству. Вот двор Джои, вот наш сад, вот курятник, мои качели; приземлившись во дворе, я ощутил, как тяжесть земли устремилась в меня взрывом восторга.
За ужином у меня слипались глаза. К ночи поднялась температура. Никакого кашля, никаких воспаленных глаз или красноты под сопливым носом – только ровное жжение и тяжелая усталость. Это длилось трое суток. Я лежал в кровати под одеялами, закрыв жалюзи и читал книгу, то и дело роняя ее на грудь. На четвертый день я проснулся ожившим, чувствуя прохладу. Мать – три дня она нежно клала руку мне на лоб, глядя печально и испытующе, – торопливо вошла в комнату, слабо щелкнули и с грохотом поднялись жалюзи. Утром мне разрешили смирно играть во дворе. Днем я ехал следом за матерью на эскалаторе покупать длинные брюки. Через две недели в школу; я из всего вырос; приезжала в гости бабушка; дядя Джои привез ему настоящие подковы; времени не оставалось, ни для чего не оставалось времени; а по дороге в школу – по жарким тротуарам в тени кленов, по песчаной обочине мимо участка Чиккарелли, вверх по Франклин-стрит и по Коллинз-стрит, – я видел, как в теплом летнем сентябрьском воздухе сквозь зеленую листву гигантскими родинками просвечивают пятна красных листьев.
Как-то в дождливый день я искал в комнате тапочек и нашел под кроватью свернутый ковер. На него пчелами налипли комья пыли. Я раздраженно стащил его в подвал и кинул на старый сундук под лестницей. В снежный январский день я погнался за шариком для пинг-понга в полосатый полумрак за подвальной лестницей. Тончайшим такелажем от бочки к ступеням в темноте тянулась длинная паутина. Мой старый ковер валялся на просевшем полу между сундуком и бочкой.
«Нашел!» – закричал я, схватил белый шарик с налипшими паутинками, вытер его пальцем и, пригнувшись, стал пробираться обратно к желтому свету подвала. Темно-зеленый стол сиял, точно шелковый. В высокое окно я видел косой снегопад, что монотонно наметал под окнами сугробы.
Город наш по праву гордится своим театром механических кукол. Дело не только в том, что наши мастера довели трудное и взыскательное искусство кукольной механики до запредельного, никем не превзойденного великолепия. Скорее, я хочу сказать, что наш кукольный театр достоин быть предметом гордости по самой природе своей, ибо для нас он – источник ценнейшего и глубочайшего из наслаждений. Мы понимаем, что без него в нашей жизни чего-то недоставало бы, пусть и не можем с уверенностью сказать, чего именно. И мы гордимся тем, что наш театр понастоящему популярен, и ему одинаково истово верны и дети, и взрослые. Лишь покинув колыбель, мы становимся жертвами чар, которые не отпускают нас никогда. И это едва ли преувеличение. Наша преданность – по мнению некоторых, одержимость – столь отчетлива, что в ней принято различать четыре отдельные фазы. Считается, что в детстве нас привлекают красочность и подвижность этих крохотных созданий, в юности – хитроумный часовой механизм, создающий видимость их жизни, в зрелости – правда и красота разыгрываемых драм, а в старости – неувядающее совершенство искусства, что возносит нас над заботами смертных и придает жизни смысл. Все признают, что подобные различия надуманны, но они все же по-своему отражают истину. Ибо подобно нашим мастерам, проходящим путь от долгого ученичества к недостижимым высотам искусства, мы сами вырастаем из ученичества детского восторга к задумчивым радостям зрелого и разборчивого наслаждения. Театра механических кукол не перерастает никто и никогда.