Письма осени - Владимир Владимирович Илюшин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он не родился наркоманом и, пожалуй, не по своей воле им стал. В тринадцать лет на хоккейной коробке он крепко получил шайбой по голени. За три года перенес шесть операций под общим и местным наркозом — все кость чистили. Наркоз, инъекции морфия и промедола, постоянный страх боли и сама боль превратили его психику в лохмотья. Швы на ноге время от времени воспаляются, нарывают, ему их чистят, промывают, опять зашивают. Когда нога начинает болеть, Китаец звереет, он способен на дикие, жестокие выходки. И вообще, на него временами находит — словно бы застилает голову и давит. Китаец тогда становится ехидным, пакостливым, его и дружки боятся, когда он в таком состоянии.
Китаец один. Мать их с отцом бросила, когда ему было четырнадцать лет, отец спился. Когда Китайцу исполнилось восемнадцать, он через знакомого квартирного жучка — уже тогда были такие знакомые — разменял двухкомнатную квартиру, где они с отцом жили, на однокомнатную и комнату в коммуналке. В коммуналку спровадил отца. Тому, впрочем, было уже все равно — пил стеклоочиститель, денатурат, валялся пьяный на улицах и собирал пустые бутылки. Фарцовкой Китаец стал заниматься с восьмого класса, — надо ж было как-то себя кормить, одевать. Начал с мелочей — значки, сигареты, жвачка, диски. Был у него период, когда азарт плыл на деньги, но потом и к этому потерял интерес, — только бы покурить да забыться.
Он что-то упустил в этой жизни, а то, что казалось таким притягательным, — рестораны, девчонки, тряпки, рисковый и легкий заработок, — с какого-то времени перестало его привлекать. И от этого — маята, злость. Он знает, что скоро умрет. И неважно — отчего это случится. Доведет не фарцовка, так наркотики. За что-нибудь да посадят, не бывает так, чтоб человек, уйдя от всех, на чем-нибудь не «сгорел». А в «зоне» он существовать не сможет, он точно это знает. Что-нибудь сделает — не с собой, так с кем-нибудь. И вообще, он ко всему потерял интерес, все надоело. Скучно. Даже наркотики. Раньше хоть какая-то радость была, а теперь одна забота и страх — где достать. Он презирает себя, добивает себя «ханкой» и анашой и все время как бы наблюдает за собой со стороны с холодным любопытством естествоиспытателя, отмечая признаки деградации. Это саморазрушение — единственное, что интересует его по-настоящему, а этот мир уже неинтересен — с тех пор, как стал понятен. Слишком грязен, продажен, слишком замешен на лести, на насилии одних людей над другими. В этом мире слишком много рабского, необязательных слов и страха, а Китаец презирает тех, кто подчиняется силе. Он точно знает, что любой силе можно противопоставить волю, и тогда тебя убьют, но не сломают. Он сам таков и уверен, что силе тех, кто захочет исправить его, вылечить, наставить на путь истинный, он противопоставит волю человека, который жжет свою жизнь не от неумения управлять ею, а по собственной прихоти, словно доказывая самому себе, что он свободен в выборе, и видя в этом адском эксперименте смысл своего рождения. И если его поставят перед выбором, он не остановится ни перед чем, скорее убивать начнет, чем сдастся.
Все люди — враги, он вырос с этим убеждением, оно выпестовано с детства, въелось в него после всех больничных палат, где он побывал, после отцовых побоев. Он впервые поднял руку на отца, когда ему было пятнадцать лет, и с тех пор в него вошло: не хочешь, чтобы тебя били, бей первым. Не хочешь, чтобы давили тебя, дави сам. Сначала мелких конкурентов по фарцовке, таких же подростков, потом отца, потом — всех подряд. Он никогда не задумывался, хорошо ли это, потому что с этим вырос, и никогда не жалел, будучи уверен, что человек, готовый подчиниться чужому давлению, не достоин ничьего сочувствия, его участь — быть раздавленным, прислуживать, «шестерить». И он всегда бил первым, не отыскивая даже повода, но вот круг замкнулся. Он стал похож на змею, жалящую собственный хвост. Теперь он давит сам себя. Но это трудное дело. Быть может, это и есть наказание, которое уготовано ему судьбой: жить, ненавидя самого себя за то, что он живет в ненавидимом мире, уничтожать себя каждой минутой испепеляющей ненависти, постепенно слабея в этой непрерывной борьбе, потому что противник равен по силам. Китаец чувствует, что придет время и то, что сейчас дается легко, будет даваться с трудом, и тогда кто-нибудь плюнет ему в глаза, а он не сможет ответить, потому что не будет уже прежним — бесстрашно-наглым, сильным, вертким. Это единственное, что беспокоит его по-настоящему. Надо бы думать, крепко думать, чтобы ускользнуть из этой ловушки и не дожить до такого, как отец. Может, попробовать бросить наркоманить да уехать куда-нибудь, попытаться жить сначала, по-другому? Или уж накуриться до одури да выпрыгнуть из окна?
Он поднимает голову, втягивая ноздрями воздух. В текучих испарениях, в квасной вони мерещится бесконечное колыхание степной травы, жар африканского солнца, он — лев, вышедший на охоту… Он хотел бы родиться зверем — львом, леопардом, волком на худой конец. Над улицей растет величественный рык, толпа течет, проносятся автобусы, низкое солнце ласкает кожу слабым теплом… Надо ж было родиться человеком, да еще в такой дыре как этот город! Пальцы инстинктивно сжимают стаканчик, подтаявшее мороженое ползет по руке. Родиться среди таких, как вот этот пузатенький мужичок в сандалетах, с папкой, в очочках на гладком, щекастом личике, — наверняка из какого-то учреждения выскочил как заяц и теперь глотками смакует виноградный сок, сохраняя на лице одутловатую кабинетную величавость. И откуда столько самодовольства? Зачем воткнули в