Нелегалка. Как молодая девушка выжила в Берлине в 1940–1945 гг. - Мария Ялович-Симон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я села, заказала и выпила суррогатный кофе. Как вдруг меня обуял удушливый страх. Мне казалось, в любую минуту в этот свинарник ворвется гестапо. Я вправду подумала “в свинарник” и неловко уставилась в пол. Он был чисто выметен и навощен. Я ощущала не внешнюю грязь, а внутреннюю нечистоплотность этих людей, пьющих суррогатный кофе.
В нескольких столиках от меня какой-то мужчина в лыжной кепке кричал другому:
– А вот этот слыхал? В квартире, где в каждой комнате живет по еврейской семье, двенадцатилетняя девчонка читает оставленную кем-то книгу и спрашивает у отца: “Папа, а что такое комета?” И папаша отвечает: “Комета – это звезда с длинным хвостом”. “А-а! – отвечает девчонка. – Значит, дяденька Розенталь из соседней комнаты – комета”.
Громовой хохот. Меня буквально с души воротит. В этот миг я твердо решила: что бы ни случилось с этими людьми, со мной такого не будет. Мне с ними не по пути.
Неподалеку от меня сидел какой-то человек без головного убора. Рядом на вешалке висела шляпа. Я спросила:
– Извините, это ваша шляпа?
– Да, моя, – ответил он, – странный вопрос.
– Можно попросить вас об одолжении? Проводите меня до двери!
Он посмотрел на меня как на сумасшедшую. В известном смысле так и было, от страха и отвращения. Я положила на стол монеты за суррогатный кофе плюс чаевые, и мужчина проводил меня до двери. Мне требовался провожатый, чтобы выйти наружу, и я была счастлива, когда вновь очутилась на улице.
Как часто папа цитировал “Пиркей авот”, то бишь “Поучения отцов”: “Не отделяйся от общины!” Но то, что деградировало, распадалось и обречено смерти, уже не было моей общиной. Я не желала к ней принадлежать.
6
Среди немногих людей, с которыми весной 1942 года я еще регулярно общалась, была и Тони Киршштайн. Знакомство наше состоялось на воскресной прогулке с папой. Однажды, когда мы проходили мимо театра Еврейского культурного союза на Коммандантенштрассе, там как раз закончился утренний киносеанс. Публика высыпала на улицу.
– Привет! – поздоровалась с нами какая-то дама с белокурыми кудряшками и хорошеньким личиком, вышедшая из кино.
– Тони Киршштайн! – обрадовался папа.
Семья Эгер знала доктора Антонию Киршштайн уже много лет. Она была женой школьного товарища моего дяди Херберта. Этот Феликс Киршштайн толком так ничему и не выучился, но любил жить на широкую ногу. Барышня Антония, за которой давали большое приданое, оказалась для него просто находкой. Он женился на ней, но годами без зазрения совести ей изменял. Ко времени упомянутой встречи они давно развелись.
Тони Киршштайн была человеком незаурядным. Она стала врачом, специалистом по неврологии и психиатрии, а еще раньше получила полное образование как оперная певица. Улыбаясь, она выглядела красавицей: на щеках появлялись ямочки и виднелись ровные зубки. Но как только вставала, все сразу замечали, что она инвалид. Двусторонний вывих бедра, а потому так называемая утиная походка: она по дуге выдвигала одну ногу вперед, после чего подтягивала другую.
Тогда, перед кинотеатром, она, подхватив под руку некоего мужчину, сказала: “Разрешите представить: папа Лев Двадцать Второй”. Этого человека действительно звали Лео, и, по ее словам, он был двадцать вторым по счету мужчиной, с которым ее связывали нежные чувства. Дело в том, что она без стеснения хвасталась количеством мужчин, побывавших в ее постели.
Мне она с первого взгляда очень понравилась. Мои родители не были мещанами, однако общение с Тони Киршштайн мама вряд ли бы одобрила. Но мама умерла, а нынешние безумные времена поневоле сближали людей, и они более не обращали внимания на традиционные условности. Словом, некоторое время мы разговаривали, стоя у входа в кинотеатр, пока Тони Киршштайн не сказала: “Нам ведь незачем пускать тут корни, а я, кстати говоря, живу совсем рядом, на Нойе-Якобштрассе”. В ближайшем будущем, продолжала она, мы непременно должны заглянуть к ней, чтобы поговорить в свое удовольствие. Чашечка суррогатного кофе всегда найдется. Вот так и началась наша дружба.
Позднее именно Тони помогла мне устроиться у Якобсонов. Самой ей пришлось отказаться от квартиры и вместе с сыном, который был немного моложе меня, снять комнату неподалеку от Софи-Шарлотте-плац, у спесивой старой дамы. Хозяйка когда-то была очень богата. Ее муж объездил весь мир и привозил ей дорогущие, ручной работы вещицы. У Тони Киршштайн – ее тоже лишили права работать врачом – денег не было. Поэтому она частенько брала из большого шкафа с сувенирами какую-нибудь безделушку и продавала ее на черном рынке. Обнаружив это, хозяйка завопила: “Какой ужас! Вы воровка!” – “А что же мне делать, черт тебя побери, старая кочерга!” – огрызнулась Тони.
Однажды мне довелось стать свидетельницей подобной ссоры. Кошмарное зрелище. С одной стороны, Тони Киршштайн совершенно опустилась, с другой же – была бесконечно щедра: делилась со мной и со своим сыном последним куском хлеба.
У нее регулярно собиралась веселая компания, в которой я тоже охотно участвовала. Там я познакомилась с доктором Людвигом Дальхаймом, пожилым господином из весьма ассимилированной семьи. Он отличался некоторой манерностью и не упускал случая упомянуть, что посещал гимназию “лаковых сапог” – так называли в ту пору элитарную Королевскую вильгельмовскую гимназию. Его жена Теа, урожденная Толлер, приходилась племянницей знаменитому Эрнсту Толлеру[18]. В квартире супругов проживала вдобавок сестра Дальхайма, Хильдхен, страдавшая слабоумием. Семья Дальхайм всю жизнь стыдилась ее, прятала от людей и фактически держала под замком в ее комнате.
Однажды, в присутствии чрезвычайно важного, до невозможности чванливого гостя, случилась беда: одну из дверей запереть забыли. Внезапно она отворилась, вошла Хильдхен и направилась к консоли, где стояла дорогая статуэтка собаки. Хильдхен сделала глубокий книксен и с идиотским смешком объявила: “Лев маленьких детей не обидит. Лев – зверь холёсий!” Секрет перестал быть секретом.
Рассказывая мне эту историю, Эва, сестра Дальхайма, добавила: “Понимаете, теперь Хильда вместе с нами в комнате. Ее больше не прячут. Нацисты отняли у нас все. Отнимают не только имущество и родину, отнимают и жизнь. Но странным образом это и своего рода освобождение: они отнимают и идиотские условности”.
Однажды на Шмидштрассе пришло письмо для меня. Я удивилась, увидев фамилию отправителя: мне писал участковый судья Бляй, человек, которого я лично не знала, но часто слышала о нем от отца. Довольно закорючистым почерком и со старомодной учтивостью он сообщал, почему обращается ко мне: “Девушке вроде вас, из почтенной семьи, не подобает – сколь бы сие ни было мило и весело – водить дружбу с особой, которая не только предала забвению все моральные устои, но ведет себя прямо-таки преступно и ради собственного существования готова вступить в сговор с самыми страшными врагами”.