Зверь дышит - Николай Байтов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чу́дное состояние, когда совсем нечего делать! Ничего не нужно делать. Ароматное состояние. И странное… Хоть оно и странное, однако чувствуешь, что оно нормальное. Но в чём его норма, понять не можешь…
Очень удобно сидеть за столиком, смотреть по сторонам и грустить. Это мог бы сказать Гога. Комфорт превращает ужас и трагедию в просто печаль… Но — до поры до времени. До какой же это «поры»? — Миша пожал плечами. Неясная угроза, артикулированная с кашей во рту, тысячу раз всеми пережёванной. Жуют, жуют, а проглотить не могут.
Две девушки подошли к меню, вывешенному на улице, и, тыча в него пальцами, что-то говорили друг другу за стеклом террасы. Потом повернулись к кафе задами в брючках и пошли на другую сторону бульвара по зебре. (Мише вспомнилась картина Руссо, где лев прыгает на зебру, но почему-то он забыл, что там лев, и представил волка…)
Когда совсем нечего делать и это тяготит, жизнь как-то особенно чем-то насыщается — это первое, что мне хотелось бы исследовать. Состояние между сном и бодрствованием, жизнь-сон, сон-жизнь — это второе и давнее мое искушение. Кроме того, он — военнослужащий, полковник примерно моего возраста, что ставит передо мной далекий и незнакомый материал, в главном, видимо, существенно такой же, как мой, из-за общей антропологической и шире основы — это третий заманчивый аспект. Сама географическая и автодорожная конкретность как калька с вещей — четвертое.
— А ты думаешь, — спросил Серж, — что это женщины заставляют нас делать? Если б не они, мы бы совсем ничего не делали, только б рассеянно размышляли?
— Нет, я так не думаю, — сказал Миша. — Впрочем, кто его знает. Дело-то, похоже, не в этом совсем. Это гончая интеллекта идет по пятам чувственного молодого волка, в виде единого химерического животного. Авторский героизм своего рода — рассудочно расчленять смутные и сильные чувства.
Гончие за волками, наверное, не бегают, только за зайцами.
— А как же Кутузов? — И выпустил на волна гончих стаю.
Нет, не «чувственного»: от мысленного волна звероуловле́н буду, — именно так говорится…
И в этот момент за стеклом террасы появилась Нола. Она точно так же, как те две девушки, остановилась перед меню и стала читать…
— Рич, профессиональный зоолог, рассказывал мне, что у зебры полосы на заду расположены специальным образом: они, представь себе, образуют мишень вокруг отверстия, в которое должен попасть самец.
— То есть он имел в виду, что здесь оптические ощущения для самца важны?
— Вот именно!
— А у самца полосы расположены по-другому?
— Понятия не имею. Не догадался спросить.
— Тогда зачем ты всё это говоришь?
«У нас восемь тысяч богов», — сказал синтоист, вежливо улыбнувшись.
Блезе с Профессором переглянулись.
Им казалось, они понимают, о чём они переглянулись. На самом деле они подумали совершенно разное. — Блезе: «Ого! Что же это за боги такие? Божки какие-нибудь, которые толпятся в воздухе, как мошки?», Профессор: «Вот так так! Это почему ж такое круглое именно число-то? Число, что ли, у них выше божественной сущности, если оно так эту сущность тиранически организует? — Вынь да положь ровно восемь тысяч богов — и ни одним больше, ни одним меньше!..»
— И та и другая мысль, — пояснил я Мише, — суть затасканные европейские штампы, которые, наверное, к синтоизму нигде, ни с какого бока, как ни верти, прилепить невозможно.
Миша со мной не согласился, но ничего не сказал. Только в сомнении пожевал губами.
Впрочем, через минуту он всё-таки пробормотал: «Такая прямо органическая недоступность для нас „восточной“ картины мира — тоже один из наших любимых мифов…»
Каждое упоминание о ней — самое случайное, косвенное в разговоре — порождало во мне трепет от ног до головы, и я ловил — чтобы удержать и продолжить этот трепет — каждое слово, сказанное хоть в самом слабом отношении к её имени. Нола стала для меня божеством, источавшим тончайшие запахи, почти неуловимые. В своей Сабауде, в Турине она пребывала как царственная и скромная газель. Её голос, появляясь в телефонной трубке, говорил несколько слов о сумасшедшей матери, и мне приходилось выказывать лживый интерес, чтобы этот голос длился ещё несколько секунд: мне нужны были только эти низкие, бархатные ноты, среди которых, как драгоценный перл, изредка, на миг, проглядывала неловкая усмешка, относящаяся, быть может, ко мне. Я потом всю ночь не спал, бесконечно воспроизводя эту мимолётную интонацию и возводя над нею многоярусные мечтательные конструкции. Да что толку? — Проснувшись, я был опять, как говорится, «на нулевом километре». — Про стариков и детей, и про любимых, конечно…
Была ли Нола моей дочерью? — Сложный вопрос… Тато́ много раз дразнила меня, но я ей не верил. Я помню, что, когда Нола появилась на свет двадцать два года назад, одного взгляда на неё мне было достаточно, чтобы опознать черты так называемого Вианора. А теперь… — Так что, я не понял, с этими чертами? что с ними произошло?
Они пресыщены такой густой жизнью, какой я и не видел до сих пор. А что я видел? За 40 лет я 4000 раз смотрел на луну. Зачем? Буду ли я вспоминать её там, где её не будет? —
Там за туманами,
дальними странами
разнообразными пахнет бананами.
Третьего ноября 1903 года что случилось в республике Панама? Не хватало только банана. Так что там произошло? Там лежала в шезлонге молодая дама, задрав ноги, и курила сигариллу (негритянка, привычная к жаре). Это запечатлено на марке, которая выпущена в тот день, но является уникальной, поскольку ни у кого она не имеется, кроме меня. Итак, третье ноября. —
Дифференциация деревенщин на мужчин и женщин.
«Кучерявый, давайте дружить». — Ну что я могу сделать? Пошло. Да. Но дамы не обязаны блистать благородством.
— Дашка, понимаешь, слишком увлеклась маркизом…
— Марксизмом?
— Ага. — Таня обернулась от плиты и захохотала. — Барышня и кулинар. Рецепты кузины Франсуазы.
— Зачем? Она что — не русская, что ли?
— Я тебе сейчас расскажу — ты с дуба рухнешь!
Что-то странное. Дождь прошёл — или мне показалось? В открытое окно… Что в открытое окно? — Я не знаю. Вроде, свежесть — тонкая, тончайшая, а может, её и нет. А может, слабый запах чего-то донёсся.
Раньше в символе отношение между означающим и означаемым было ясно в силу однородности культуры. — Когда это «раньше»? — Так я и говорю: когда культура была однородной. Ведь было такое? — Я уже забыл. — Вот именно! — вскричал Сердано Фелет. — Этой однородности-то и не хватает нынешнему поэтическому символу, который порождается многообразием культурных перспектив! В нём знак и означаемое обручаются посредством короткого замыкания, поэтически необходимого, но онтологически неосновательного и непредвиденного. Шифр не покоится на отсылке к объективному космосу, данному за пределами высказывания. Как говорил Грюнбаум, «DP-скорректированный парижский стержень действительно свободен от действия дифференциальных сил…»