Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В точности неизвестно, почему весной 1920 года Якобсон почувствовал, что настала пора покинуть Москву, но, возможно, это было связано с такой переменой курса, постепенным вымыванием почвы из-под ног формалистов. Он добыл себе должность переводчика при одной из первых советских делегаций, отправлявшихся за границу. Этот двадцатичетырехлетний молодой человек не был профессиональным дипломатом, как не был он и искренним приверженцем коммунизма. Более того, его знания чешского языка сводились к одному семестру курса сравнительного изучения славянских языков в Московском университете. Но конкурс на эту должность не был особенно высоким, как признался Якобсону тот, кто принял его на работу, поскольку все, дескать, боялись соваться за границу, опасаясь покушений со стороны белых эмигрантов[52].
То ли эта угроза его не слишком устрашила, то ли в Москве он боялся чего-то похуже – так или иначе, Якобсон отправился в новую жизнь.
Эмигранты из России, числом два миллиона, разбрелись по Европе, Турции, Персии и Китаю. На тот момент это было самое крупное переселение в истории человечества. Русские эмигранты в подавляющем большинстве принадлежали если не к аристократическим кругам, то к интеллигенции – образованные, культурные, граждане мира, привыкшие к определенным привилегиям. В послевоенной Европе они лишились и статуса, и прав гражданства, остались бездомными, нищими, отчаявшимися. Бывшие князья служили в Париже официантами или попрошайничали на улицах Шанхая, дамы, недавно красовавшиеся на балах в шелковых вечерних платьях и маскарадных нарядах, превратились в горничных и проституток.
Их терзала ностальгия, они цеплялись за каждую частицу своей разрушенной прежней жизни. Собирались на еженедельные литературные, поэтические вечера, перенесли в Париж и Берлин русский балет, и все это на сущие гроши. Аристократы, вельможи, не знавшие ограничений в роскоши, терзались унизительной нищетой. Говоря словами Набокова, «отстраненный наблюдатель немало потешился бы, разглядывая этих почти бесплотных людей, имитировавших посреди чужих городов погибшую цивилизацию, – далекие, почти легендарные, почти шумерские миражи Москвы и Петербурга»[53]. (Пер. С. Ильина.)
В глазах изгнанников большевистская революция все еще оставалась гигантской, космических масштабов ошибкой («пресловутый dem ex machina», как писал Набоков), которая вскоре будет исправлена. В пору Гражданской войны пропагандистские газеты, издаваемые в Европе монархистами, дружно печатали оптимистичные прогнозы о скором разгроме красных. Даже когда окончательная победа красных доказала, что монархисты заблуждались, даже после создания СССР эмигрантское сообщество по большей части давало новому режиму от силы несколько лет. Они продолжали с жадным любопытством читать известия о неурожае и голоде, и, в уверенности, что изгнание продлится месяцы, максимум год, многие даже не спешили обзаводиться мебелью. Мало кто потрудился выучить новый язык. И хотя ничто в тот момент не препятствовало переселению в Америку – Северную и Южную, стоит отметить, что этой возможностью мало кто воспользовался: подавляющее большинство оставалось в странах, граничивших с Россией или расположенных поблизости от нее.
Эта пламенная вера в неизбежное и скорое возвращение ощутима во многих эмигрантах. Например, Чехия помогла открыть в Праге школу права для русских, предназначенную для эмигрантов, с конкретной целью подготовить их к государственной службе в посткоммунистической России. До 1927 года, когда школа закрылось, через нее прошло более 500 студентов.
Любой контакт с родиной превращался для изгнанников чуть ли не в сакральный опыт. Получив в 1922 году письмо из Москвы, Трубецкой чувствовал себя так, словно письмо пришло «с Луны», как писал он в ответ своему другу Федору Петровскому, разыскавшему его в Софии. Петровский учился вместе с Трубецким и специализировался на латыни; он остался в Москве. Трубецкого изумлял сам факт почтового сообщения между Москвой и Софией: «Чего мы только не пробовали, а нужно было всего лишь наклеить марку на конверт»[54].
Жизнь Трубецкого в Софии была, как он признавался, не слишком яркой. Болгарская столица сложилась, по его мнению, в борьбе между Веной и Тулой, причем победила русская провинция: интеллектуальная, художественная и духовная жизнь практически отсутствовала. В этом, иронизировал он, основное отличие от Тулы. Но люди здесь приятные[55].
Презрение к тем местам, где они вынужденно оказались, было типично для российских изгнанников, по силе с ним могла сравняться лишь любовь – издалека, до одури, до задыхания – к родной стране, к тому, что осталось жить в воспоминаниях, но куда невозможно было возвратиться, пока у власти большевики. Трубецкой признавался Петровскому:
Вы себе представить не можете, какое счастье для нас, живущих на чужбине, каждый штрих пера с родины. В целом все мои знакомые за границей более-менее устроились и были бы довольны, если бы не давил на каждого из нас тяжкий груз разлуки с отечеством и близкими и ужасная тревога за судьбы любимых людей[56].
Ни в чем напрасный оптимизм изгнанников не проявлялся с такой отчетливостью, как в политике. Русские эмигранты жили в ожидании скорого краха большевиков и собственного триумфального возвращения. Различные политические партии – монархические, социалистические, фашистские, либеральные – наперебой вербовали приверженцев, издавали газеты и журналы, проводили съезды, формировали правительство в изгнании, собирали средства и сражались за право короноваться в посткоммунистической России. Имелись две главные монархические партии: одну создал в 1923 году великий князь Кирилл, провозгласивший самого себя «императором всероссийским», вторую возглавил его кузен, великий князь Николай Николаевич. Немонархические партии всех оттенков росли как грибы после дождя, среди прочих – конституционные демократы (кадеты), либеральная партия, действовавшая еще в царской России, а также партия правых социалистов-революционеров, эсеров, состоявшая из умеренных социалистов. Обе эти партии находились у власти при Временном правительстве, после крушения монархии и до Октябрьского переворота. Обе считали себя единственной альтернативой для России в XX веке.
Трубецкой, отпрыск одной из знатнейших семей России, сын ректора Московского университета, и сам, несмотря на сравнительно молодой возраст, известный ученый и лицо публичное, не мог оставаться в стороне от споров о будущем России. Примерно в это время и завязалась их переписка с Якобсоном. Трубецкой уже нашел единомышленников в интеллектуальной среде эмиграции и начал публиковать первые политические сочинения. В следующие десятилетия он будет делить время между академическими исследованиями в области лингвистики и политической деятельностью.